Александр I в 1812 году: поиск роли

В.С. Парсамов

Саратовский государственный университет, кафедра истории России

В статье рассматриваются попытки Александра I найти для себя подходящую роль в военных событиях 1812 года. Выделяются три основные роли, находящиеся в зависимости от понимания характера войны: роль полководца на начальном этапе, когда предполагалось, что это будет обычное противостояние двух армий, роль лидера нации,когда стал очевиден народный характер войны. Неспособность царя по разным причинам до конца сыграть каждую из эти ролей заставила его в конечном счете, уповая на Бога, обратиться к Библейским образцам и выступить в роли царя Давида - Божьего избранника, обретшего величие в смирении.

Настоящая статья посвящена одному достаточно частному аспекту, связанному с теми ролями, которые Александр пытался играть в 1812 году. Речь пойдет не о том, какой в действительности была роль царя в изгнании наполеоновской армии, - вопрос, не имеющий решения и всякий раз получающий ту или иную трактовку в зависимости от личного отношения пишущего к особе императора. Нас будет интересовать то, каким образом сам Александр в ходе бурных и трагических событий 1812 года старался найти для себя подходящую роль.

Потребность в осмыслении характера новой войны с Наполеоном у Александра I, видимо, зародилась вместе с пониманием того, что война, возможно, будет вестись на территории его государства. Сразу же по вторжении Наполеона в Россию Александр написал короткую записку, сохранившуюся в архиве А.Н. Оленина, где, в частности, говорилось: «Обстоятельства столь необычны, что наша манера действовать должна выйти за пределы общей и привычной линии»1.

Еще перед войной Александр сделал ряд знаковых назначений на высшие государственные места. Под предлогом старости и болезней от должности канцлера был освобожден Н.П. Румянцев, сторонник профранцузской ориентации во внешней политике, и на это место был назначен К.В. Нессельроде, симпатизирующий австро-прусской дипломатии2. Такое на первый взгляд неожиданное, прежде всего для самого Нессельроде, назначение последовало почти сразу же за опалой М. М. Сперанского, с которым вновь назначенного канцлера связывали дружеские отношения. Но Александра в данном случае интересовали не личные связи, а общественные репутации вновь назначаемых лиц. Отставку своего приятеля Нессельроде объяснял следующим образом: «Он был очевидно жертвою интриги; Балашовы и Ар-мфельты воспользовались известным общественным мнением, враждебным преобразованиям, которые император намерен был ввести, поручив осуществление их Сперанскому. Они представили его величеству, что накануне войны, во время которой один русский патриотизм мог спасти страну, опасно было оскорбить национальное чувство, сохранив при себе человека, обвиняемого даже в измене и в тайных сношениях с Франциею. Сношения эти были не что иное, как переписка моя с герцогом Бассано для получения от него подробных сведений о наполеоновских учреждениях, которым хотели подражать в России»3.

Нессельроде очень точно передает причины опалы Сперанского. Уже сам факт того, что отставка Сперанского сопровождалась арестом, ссылкой и имела широкий общественный резонанс, говорит о том, что речь шла не просто о смене политического курса, и даже не о переходе от мирных преобразований к военным приготовлениям, а о полной замене культурно-политического кода. Идеи европейского либерализма казались исчерпанными как во внутренней, так и во внешней политике. Очередная перетасовка карт уже не могла изменить ситуацию. Нужна была новая колода. Весь пятилетний путь от Тильзита до 1812 года как бы официально признавался ошибочным, и теперь возникла потребность в тех, кто вчера еще составлял консервативную оппозицию царскому правительству.

Поначалу освободившаяся после Сперанского должность государственного секретаря была предложена наиболее симпатичному для Александра представителю оппозиции - Н. М. Карамзину. Но Карамзин отказался, да и вообще он не очень вписывался в тот культурный антураж, которого требовала патриотическая война. Поэтому в итоге Александру пришлось назначить на должность государственного секретаря нелюбимого им адмирала А. С. Шишкова. Спустя много лет П. А. Вяземский очень точно сформулировал, в чем состояло отличие Шишкова от Карамзина, и почему именно адмирал оказался наиболее подходящей фигурой на должность государственного секретаря: «Я помню, что во время оно мы смеялись нелепости его манифестов и ужасались их государственной неблагопристойности, но между тем, большинство, народ, Россия, читали их с восторгом и умилением, и теперь многие восхищаются их красноречием. Следовательно, они были кстати, по Сеньке шапка. Карамзина манифесты были бы с большим благоразумием, с большим искусством писаны, но имели бы они то действие на толпу, на большинство - неизвестно»4.

Это назначение было сколь неожиданным, столь и удачным. Нужно было создать новую стилистику государственного языка, на котором власть могла бы говорить с народом. Дело было вовсе не в том, что Шишков мог объясняться с народом понятным языком. Скорее наоборот, его стиль был тяжел и темен, одним он казался смешным, другим - маловразумительным. Но он был экзотичен и необычен, как сама война.

От шишковских манифестов ждали не сухой информации, а общего настроя: приподнятости, торжественности, архаики, или, говоря иными словами, всего того, что не знающие древности принимают за древность. С. Т. Аксаков верно уловил то созвучие, которое установилось между шишковскими манифестами и широкой аудиторией: «Наступила вечно-памятная эпоха 1812 года, и с удивлением узнал я, что Александр Семеныч сделан был государственным секретарем на место Михаила Михайловича Сперанского. Нисколько не позволяя себе судить на своем ли он месте, я скажу только, что в Москве и других внутренних губерниях России, в которых мне случилось в то время быть, все были обрадованы назначением Шишкова и что писанные им манифесты действовали электрически на целую Русь. Несмотря на книжные, иногда несколько напыщенные выражения, русское чувство, которым они были проникнуты, сильно отозвалось в сердцах русских людей»5.

Не менее знаковым было и назначение Ф. В. Ростопчина на должность Московского главнокомандующего. Это назначение прошло при активном содействии сестры Александра I великой княгини Екатерины Павловны. Известный своей преданностью Павлу I, довольно резкими высказываниями в адрес либеральной политики Александра, а также патриотической ненавистью к французам и европеизированному русскому дворянству Ростопчин внушал царю едва ли не большую неприязнь, чем Шишков. И если бы не прямое вмешательство великой княгини, то это назначение могло бы не состояться.

Для Екатерина Павловны, чья политическая активность возрастала по мере приближения войны с Наполеоном, важно было иметь в Москве «своего» губернатора, и она полагала, что Ростопчин в этом смысле вполне может быть ей полезен. Видимо, с самого начала великая княгиня отводила Москве и Твери роль важных опорных центров в организации сопротивления врагу. Уже при первых известиях о вступлении неприятеля на русскую территорию, когда еще не было ясно, какой характер примет эта война, Екатерина Павловна начинает формировать дворянское ополчение, при этом себе она отводит роль инициатора, не придавая, правда, этому широкой огласки, а в роли непосредственного организатора по ее замыслу должен выступить Ростопчин. В письме к адъютанту своего мужа князю В. П. Оболенскому, отправленному ею в Москву, Екатерина Павловна писала: «Передайте графу Ростопчину, что, из-вестившись от вас о предстоящей вам поездке в Москву, и зная о доверии графа к вам, я поручила вам переговорить с ним о той идее, о которой я сообщала уже графу в общих чертах, и сказать ему, что я читала вам мои письма к нему. Передайте ему, что на нем лежит обязанность воспламенить патриотизм московского дворянства, первого в государстве, как по своим материальным средствам, так и по тому уважению, каким он пользуется в Москве».

В этом письме Екатерина Павловна, кажется, впервые применительно к войне 1812 года употребила понятие «народная война» (combien cette guerre etait nationale). Однако слово «народная» в данном случае подразумевает не стихийное участие народа в боевых действиях, а дворянскую инициативу, готовность русских дворян добровольно встать под знамена формируемого ополчения.

«Графу, - продолжает великая княгиня, - стоит только явиться в собрание дворянства или на какой-нибудь его съезд, стоит только выяснить, какая опасность грозит отечеству и в какой мере начатая война есть война народная, чтобы воодушевить Московское дворянство, а из Москвы, где так много дворян из всех губерний, это патриотическое воодушевление охватит всю Россию».

Далее Екатерина Павловна, как бы предупреждая возможные вопросы Ростопчина, рассказывает Оболенскому историю возникновения этого проекта: «Если граф спросит вас - знает ли Государь обо всем этом и кому принадлежит мысль, отвечайте, что, насколько вам известно, Государь ничего еще не знает, но что мысль о сформировании дворянством особых полков принадлежит принцу и мне, а возникла она потому, что в Москве граф Ростопчин, и что, следовательно, никаких волнений произойти не может, если только дело представлено им будет дворянству в истинном свете»6.

Однако Ростопчин не выразил своего согласия принять участие в этой затее. И хотя сама идея вряд ли могла вызвать у него возражения, тем более что через несколько недель он будет официально назначен начальником над ополчением шести смежных с Москвой губерний, дело, как представляется, было в том, что проект Екатерины Павловны носил характер частной инициативы, которую Ростопчин как человек, находящийся на государственной службе, считал себя не в праве поддерживать. Обязанный Екатерине Павловне своим назначением, он тем не менее ясно понимал, что служит не ей, а Александру, и что только царь может давать ему подобные поручения.

Такая позиция вызвала раздражение у великой княгини, и уже в следующем письме к Оболенскому от 7 июля она писала: «Великий проект осуществляется, несмотря на сопротивление графа. Подробностей еще не знаю, но не пройдет и двух недель, как Москва докажет своему градоначальнику, что он не знает ее»7.

Между тем, утверждая, что «Государь ничего еще не знает», Екатерина Павловна говорила неправду. Свой проект она обсуждала с Александром еще до начала боевых действий, и буквально накануне наполеоновского вторжения царь писал сестре по этому поводу: «Ваши идеи делают столько же чести вашему уму, сколько вашему патриотизму и вашему сердцу <.. .> Мне кажется, что этот дар, будучи добровольным, произведет лучшее действие, чем если бы это было потребовано от моего имени. И хотя возникнут трудности при его исполнении из-за нехватки офицеров, тем не менее результат принесет несомненную пользу, и в настоящем кризисе чем больше увеличатся наши силы, тем основательнее станет надежда упорствуя (здесь и далее курсив мой. - В.П.) победить»8.

Из этого письма ясно, почему Екатерина Павловна не желала раскрывать все карты перед Ростопчиным. Организация дворянского ополчения с самого начала мыслилась как сугубо дворянская инициатива. То, что великая княгиня стояла у ее истоков, ни в коей мере не должно было ассоциироваться с царем. Более того, ее известная оппозиционность придавала самому проекту если не оппозиционный, то подчеркнуто неофициальный характер, что несомненно почувствовал Ростопчин, не знающий всей подноготной. Александр и его сестра, действуя как всегда сообща, стремились извлечь политические дивиденды из самой непопулярности царя.

Выражение «народная война» в письме Екатерины Павловны следует понимать как война, ведущаяся независимо от правительственных распоряжений, война, основанная не на политических соображениях, а на ненависти русского дворянства к Наполеону. При этом роль самого царя в войне оставалась не проясненной, что вносило дополнительные осложнения. Екатерина Павловна не меньше самого Александра была обеспокоена той ролью, которую ему придется играть в этой войне. В одном из июньских писем 1812 года, отправленных в Вильно еще до вторжения Наполеона, великая княгиня писала: «Вы должны тяжело страдать, потому что все то, что вы призваны совершить в настоящий момент, противно вашему характеру, но чем больше вы сможете победить себя и быть Императором, тем лучше вы исполните ваш настоящий долг. Если я хотела, как вы говорите, прогнать вас из армии, то только для этого. Я считаю вас таким же способным, как и ваши генералы, но вы должны играть не только роль полководца, но еще и роль правителя. Если кто-нибудь из них плохо командует, его наказывают, ему делают выговор. Ошибки, совершенные вами, падут на вас, и доверие к тому, от кого все зависит, кто является единственным арбитром судеб Империи и кто должен быть опорой для всех, будет разрушено, а это более страшное зло, чем потерянные провинции»9.

Насколько Александр прислушался к этому мнению сестры, сказать трудно. Какие бы мысли оно в нем ни пробудило, для его отъезда от армии этого было недостаточно. Необходимо было каким-то образом официально обставить отъезд, представить его не как бегство перед лицом превосходящего противника, а как более широкое понимание стоящих перед царем задач. И здесь на помощь Александру пришел А. С. Шишков, который, как известно, в первые дни войны выступил инициатором отъезда Александра из армии. Прибыв в апреле 1812 года к войскам, находящимся в Вильно, Александр оказался заложником ситуации. В случае начала боевых действий государь автоматически оказывался в роли полководца, которой, после Аустерлица, явно не соответствовал и которой боялся, стараясь при этом не подавать виду. Его заявление в рескрипте фельдмаршалу Н. И. Салтыкову от 13 июня 1812 года (т.е. почти сразу же по получении известия о вторжении неприятеля): «Я не положу оружия, доколе ни единого неприятельского воина не останется в Царстве Моем (разрядка моя. - В.П.)» - следовало понимать так, что царь будет находиться при армии. Это подтвердилось в его воззвании к войскам при отступлении к Дрисскому лагерю: «Я всегда буду с вами и никогда от вас не отлучусь». «Сие выражение, - вспоминал Шишков, - привело меня в отчаяние»10. Не рассчитывая в одиночку убедить царя покинуть армию, адмирал обратился за поддержкой к А. Д. Балашеву и А. А. Аракчееву, после чего в коллективном письме к царю подробно аргументировал свою позицию.

Необходимость отъезда Александра в столицу в письме в первую очередь объяснялась военной обстановкой. Присутствие царя, который формально не решался взять на себя командование войсками, сковывало действия командующего 1-й армией М. Б. Барклая де Толли перед лицом наступающего противника: «Государь Император, - говорилось в письме Шишкова к царю от 30 июня 1812 года, -находясь при войсках, не предводительствует ими, но предоставляет начальство над оными военному Министру, который хотя и называется Главнокомандующим, но в присутствии Его Величества не берет на себя в полной силе быть таковым с полною ответственностию».

Однако важны не только причины, но и аргументация, используемая Шишковым для удаления царя: «Государь и отечество есть глава и тело: едино без другого не может быть ни здраво, ни цело, ни благополучно». Поэтому «самая внутренность Государства, лишенная присутствия Го с ударя Своего, и не видя никаких оборонительных в ней приуготовлений, сочтет себя как бы оставленною и впадет в уныние и расстройство, тогда когда бы, видя с собою М онарха Своего, она имела сугубую надежду: первое на войски, второе на внутренние силы, которые без всякого сомнения мгновенно составятся окрест Главы Отечества, Царя»11.

Шишков с самого начал стремится представить войну не как столкновение двух армий или двух государей. Дипломатический и политический аспекты этой войны его, видимо, вообще мало интересовали. Во французах он видел не только военную, но культурную угрозу для всего русского народа, поэтому и война с ними - это не сугубо военное, но и общенародное дело. И царь должен стоять во главе всей нации, а не только ее военной части. Он должен быть символом национального единства наряду с такими общенародными ценностями, как вера и отечество. Через них и должна в первую очередь выражаться идея народной войны. Царь не воин, а народный вождь. Это давало Александру возможность обрести для себя новую роль, когда стало ясно, что роль полководца он сыграть не сможет.

9 июля Александр I писал М. Б. Барклаю де Толли: «Я решился издать манифест, чтобы при дальнейшем вторжении неприятелей воззвать народ к истреблению их всеми возможными средствами и почитать это таким делом, которое предписывает сама вера»12. За этим последовали два манифеста Шишкова: воззвание к Москве и манифест о всеобщем ополчении. В них уже содержались основные формулы народной войны. В обращении к москвичам говорилось: «И так да распространится в сердцах знаменитого Дворянства Нашего и во всех прочих сословиях дух той праведной брани, какую благословляет Бог и православная наша церковь; да составит и ныне сие общее рвение и усердие новые силы, и да умножится оные, начиная с Москвы, во всей обширной России!». И далее Шишков определяет место царя в этой войне: «мы не умедлим Сами встать посреди народа своего в сей Столице и в других Государства Нашего местах».

В следующем манифесте перечисляются все силы, участвующие в народной войне: «Благородное дворянское сословие! Ты во все времена было спасителем Отечества; Святейший Синод и духовенство! вы всегда теплыми молитвами своими призывали благодать на главу России; народ русский! Храброе потомство храбрых Славян! ты неоднократно сокрушал зубы устремившихся на тебя львов и тигров; соединитесь все: со крестом в сердце и с оружием в руках, никакие силы человеческие вас не одолеют»13.

Модель народной войны, предложенная Шишковым, казалось бы, начала обретать в глазах царя реальные очертания во время его пребывания в Москве с 11 по 18 июля. Как вспоминал П. А. Вяземский, «с приезда государя в Москву война приняла характер народной войны». Мемуарист имеет в виду встречу царя с дворянством и купечеством в Слободском дворце, когда «все было решено, все было готово, чтобы на деле оправдать веру царя в великодушное и неограниченное самопожертвование»14.

Очевидец этого события Е. Ф. Комаровский описывает его следующим образом: «В пространных залах Слободского дворца назначены были собрания для дворянства и купечества; император сам поехал в Слободской дворец. Войдя в залу, где собрано было все московское дворянство, коего губернским предводителем был В. Д. Арсеньев, государь сказал:

- Вам известна, знаменитое дворянство, причина моего приезда. Император французов вероломным образом, без объявления войны, с многочисленною армиею, составленною из порабощенных им народов, вторгнулся в нашу границу. Все средства истощены были, - сохраняя, однако же, достоинство империи, - к отвращению сего бедствия; но властолюбивый дух Наполеона, не имеющий пределов, не внимал никаким предложениям. Настало время для России показать свету ее могущество и силу. Я в полной уверенности взываю к вам: вы, подобно предкам вашим, не потерпите ига чуждого, и неприятель да не восторжествует в своих дерзких замыслах; сего ожидает от вас ваше отечество и государь. Все зало огласилось словами:

- Готовы умереть скорее, государь, нежели покориться врагу! Все, что мы имеем, отдаем тебе; на первый случай десятого человека со ста душ крестьян наших на службу.

Все бывшие в зале не могли воздержаться от слез. Государь сам был чрезмерно тронут и добавил:

- Я многого ожидал от московского дворянства, но оно превзошло мое ожидание.

Потом император изволил пойти в залу, где находилось московское купечество. Государь встречен был с радостным восклицанием, и они объявили его величеству, что на несколько миллионов рублей, которые они приносят в дар отечеству, уже сделаны подписки. Император, окруженный толпой народа, который отовсюду стремился навстречу его величеству с беспрестанным криком «ура», - возвратился в Кремлевский дворец»15.

Для того чтобы оценить значение этого события, необходимо учесть, что, во-первых, позади был длительный период крайней непопулярности Александра I среди дворянства, и, во-вторых, московское дворянство, как известно, всегда отличалось некоторой оппозиционностью. Когда при первом известии о переправе Великой армии через Неман Александр произнес свою известную фразу: «Я не примирюсь, покуда хоть один неприятельский воин будет оставаться в нашей земле», и потом эта фраза, многократно варьируясь, повторялась в официальных и неофициальных документах, царь, видимо, еще не очень хорошо представлял, на какие силы он может рассчитывать. Для этого прежде всего необходимо было вступить в диалог с обществом. Поэтому формирование идеологемы «народная война» в июле 1812 года было в первую очередь направлено на поворот общественного мнения от оппозиции к сотрудничеству. Тогда Александру это представлялось вполне реальным. В письме к сестре Екатерине Павловне из Москвы царь писал: «Мое пребывание здесь не было бесполезным. Правительство Смоленска мне предоставило 20.000 человек, правительство Москвы - 80.000. Настроение умов превосходно»16. Материальная мощь - вещь существенная, но для Александра в данном случае более важным было то, что встреча с «народом» в лице московского дворянства и купечества позволила ему обрести для себя новую

роль - вождя народной войны. Теперь от него не требовалось специальных военных талантов, необходимых полководцу. И если раньше их отсутствие вызывало у царя ощущение собственной неполноценности и вселяло неуверенность в себе17, то теперь он с высоты своего нового предназначения мог смело об этом говорить. В разговоре с Мадам де Сталь, состоявшемся по возвращении царя из Москвы в Петербург, Александр выразил сожаление, что он не обладает талантом полководца. «Я отвечала, - пишет Сталь, - на это признание, исполненное благородной скромности, что государей на свете меньше, чем полководцев, и что поддерживать своим примером дух нации значит одержать величайшую из побед, - ту, какой до сих пор никто не одерживал»18.

Противопоставление монарха и полководца было неслучайным. В основе его лежало убеждение, что власть и сила Наполеона целиком обусловлены его полководческим талантом, и европейские монархи, не пользующиеся любовью своих народов, не в силах ему сопротивляться. Во всей Европе только испанский народ оказался в состоянии противостоять французам, но в Испании нет государя, который мог бы придать стихийности народной войны организованный характер и тем самым довести дело до полной победы. Монарха, пользующегося народной любовью и не собирающегося складывать оружие перед Бонапартом, европейское общественное мнение стремилось увидеть в Александре I. Почти сразу же по вторжении Наполеона в Россию наследный принц Швеции и бывший наполеоновский маршал Ж.-Б. Бернадот в письме к Александру, предлагая вооружить местных жителей19 «по примеру испанцев», писал, что если даже придется отступать, «Ваше Величество одним только желанием легко может восполнить потери посреди своей империи, окруженный подданными, которые Вас любят и которые только и стремятся к тому, чтобы обеспечить Ваше счастье и Вашу славу, в то время как император Наполеон находится вдали от своего государства и ненавидим всеми народами, которые он подчинил своему ярму и которые видят в нем только предвестника разрушения»20. Отвечая на это письмо, Александр полностью соглашался с ролью лидера нации: «Решившись продолжать войну до конца, я должен думать о создании новых военных резервов. Для этой цели мое присутствие внутри империи необходимо для того, чтобы электризовать умы и заставить их принести новые жертвы»21.

10 (22 августа) Александр отправился в Або для личных переговоров с Бернадотом. По пути он ненадолго остановился в Гельсингфорсе, где в разговоре с И. А. Эренстремом изложил свое понимание народной войны. В своих записках Эренстрем приводит обращенную к нему речь царя: «С тех пор, как Россия стала европейскою державою, ей пришлось не раз вести продолжительные войны, но они велись всегда вне ее пределов. Необходимый набор рекрутов постоянно вызывал ропот и неудовольствие со стороны владельцев этих людей. Когда исход войны не был благоприятен для государства, то подымались клики против правительства, утверждавшие, что оно могло бы избежать войны, что война велась дурно, выбор генералов был плохой и т. д. Вследствие чрезвычайной отдаленности театра военных действий, людям праздным и пустым болтунам представлялась хорошая пища для всевозможных измышлений, так как даже наиболее прискорбные события войны, которою они мало интересовались, затрагивали их только косвенно. Теперь же нужно было убедить народ, что правительство не ищет войны, что оно вооружилось только на защиту государства, надобно было сильно заинтересовать народ в войне, показав ее русским по прошествии ста слишком лет впервые вблизи, у них на родине; это было единственным средством сделать ее народною и сплотить общество вокруг правительства, для общей защиты, по его собственному убеждению и по собственной его воле; вот главные причины, заставившие принять решение - ожидать неприятеля, не переходя границы. В настоящее время обнаруживаются уже благотворные результаты этого решения. Дух народа при этих результатах сделался превосходный. Большинство готово принести отечеству величайшие жертвы. Бонапарт надеется, может быть, на сочувствие к нему некоторой части русского населения, но он ошибается в расчете, так как все классы общества ожесточены против него и против французов»22.

Из этого отрывка видно, во-первых, то, что народная война не является войной европейской, а следовательно, она ведется не в международных интересах и не связана с теми обязательствами, которые русское правительство берет на себя по отношению к другим правительствам. Во-вторых, народная война может быть только навязанной и вынужденной, а следовательно, правительство не может нести за нее ответственность. И, в-третьих, народная война исключает даже мысль о мирных переговорах с противником. Таким образом, фраза Александра, брошенная им в самом начале войны, о том, что он не примирится с Наполеоном, пока хотя бы один вражеский солдат будет находиться на территории России, приобретала прочный идеологический фундамент.

В этой же беседе с Эренстремом Александр в очередной раз заверил, что не подпишет мирного договора с Наполеоном «даже на берегах Волги». Постепенно эта фраза приобретала все большие пространственные очертания и внешнюю народность. Вернувшись из Або в Петербург, в разговоре с Р. Вильсоном, состоявшемся незадолго до Бородинского сражения, Александр к уже ставшим крылатыми словам прибавил: что «он лучше отрастит бороду до пояса и будет есть картофель в Сибири»23.

Сразу после получения известия об оставлении Москвы иллюзии царя о своем единстве с народом и о принесении совместной жертвы достигли апогея. Привезшему это известие полковнику А. Ф. Мишо 4 сентября 1812 года Александр сказал: «Возвращайтесь же в армию, скажите нашим храбрецам, скажите моим верным подданным всюду, где вы будете проезжать, что если у меня не останется ни одного солдата, то я сам стану во главе любезного мне Дворянства и добрых моих крестьян, буду сам предводительствовать ими и испытаю все средства Моей Империи»24. А 19 сентября (1 октября) он писал Бернадоту: «Ныне более, нежели когда-либо я и народ, во главе которого я имею честь находиться, решились твердо стоять и скорее погрести себя под развалинами империи, чем начать переговоры с новейшим Аттилою»25.

Здесь идеологема народной войны приобретает имперский оттенок. Под народом в данном случае понимаются народы, населяющие Российскую империю от Прибалтики до Сибири включительно, которые составляют не просто единое тело, но и единое цивилизованное пространство, испытывающее на себе варварское нашествие во главе с Наполеоном-Аттилой. Примирение с Наполеоном невозможно, как невозможно примирение варварства и цивилизации. Поэтому либо нашествие варваров будет отражено, либо под обломками империи погибнет цивилизация.

Вскоре после взятия французами Москвы от той эйфории, которая сопровождала царя во время его июльского посещения первопрестольной, не осталось и следа. Популярность царя стремительно падала и скоро достигла той же отметки, что и после Тильзита. Об этом свидетельствует письмо Екатерины Павловны к царю от 6 сентября 1812 года. Ввиду важности и характерности этого письма приведем его полный текст в переводе с французского:

«Мне больше невозможно сдерживать себя, несмотря на то огорчение, которое я должна вам причинить, мой дорогой друг. Взятие Москвы довершило раздражение умов, недовольство достигло высшей степени, и вас уже не щадят. Если это уже дошло до меня, то судите об остальном. Вас вслух обвиняют в несчастье Вашей Империи, во всеобщем и частном разрушениях, и, наконец, в том, что Вы погубили честь страны и свою собственную. И это не мнение какого-то одного класса, все соединились против Вас. Не останавливаясь на том, что говорят о роде войны, которую мы ведем, одно из главных обвинений против Вас заключается в том, что Вы нарушили слово, данное Москве, которая Вас ожидала с крайним нетерпением, и в том, что Вы ее забросили, все равно, что предали. Не бойтесь катастрофы, наподобие революции, нет! Но я предоставляю Вам судить о положении вещей в стране, глава которой презираем. Нет никого, кто не был бы готов вернуть честь, но вместе с желанием всем пожертвовать своему отечеству задают себе вопрос: К чему это приведет, когда все уничтожено, поглощено глупостью командиров? К счастью, далеко до того, чтобы идея мира была всеобщей, потому что чувство стыда от потери столицы рождает желание мстить. На Вас жалуются и громко. Я считаю своим долгом сказать Вам это, мой дорогой друг, потому что это слишком важно. Не мне указывать Вам, что необходимо делать, но знайте, что Ваша честь под угрозой. Ваше присутствие может вернуть Вам расположение умов. Не пренебрегайте никакими средствами и не думайте, что я преувеличиваю. Нет, то, что я говорю, к несчастью, правда, и мое сердце от этого обливается кровью, сердце, которое Вам стольким обязано и которое хотело бы ценой тысячи жизней вытащить Вас из положения, в котором Вы теперь находитесь»26.

Екатерина Павловна вряд ли сгущала краски. Она хорошо знала, о чем пишет. Ее тверской салон традиционно имел репутацию оппозиционного центра. А несомненная любовь к брату делала ее весьма чуткой к малейшему проявлению недовольства его политикой. Вполне вероятно, что, группируя вокруг себя оппозиционных вельмож, великая княгиня таким образом оберегала царя от возможного заговора. Так было после Тильзита27, так стало и теперь, когда ситуация, спровоцированная потерей Москвы, грозила выйти из-под контроля.

Сведения о настроении умов, содержащиеся в письме Екатерины Павловны, находят подтверждение в мемуарах Р. С. Эдлинг, где речь идет о какой-то опасности, грозившей царю в сентябре 1812 года, после получения в Петербурге известия о занятии французами Москвы: «Приближалось 15 сентября, день коронации, обыкновенно празднуемый в России с большим торжеством. Он был особенно знаменателен в этот год, когда население, приведенное в отчаяние гибелью Москвы, нуждалось в ободрении. Уговорили государя на этот раз не ехать по городу на коне, а проследовать в собор в карете вместе с императрицами. Тут в первый и последний раз в жизни он уступил совету осторожной предусмотрительности; но по этому можно судить, как велики были опасения». В другом месте прямо говорится «про опасности, которые могли грозить его жизни»28. Судя по тому, что опасности ждали на улице, можно предположить, что речь идет не о каком-то дворцовом заговоре, а о возможной народной расправе с царем.

Александру трудно было отвечать на «печальное письмо» своей сестры иначе, как риторическими заверениями в собственной готовности бороться до конца, и в письме от 7 сентября царь писал ей: «Уверяю вас, что мое решение сражаться еще более непоколебимо, чем когда бы то ни было. Я лучше предпочту прекратить свое существование, чем примириться с чудовищем, которое причиняет всем несчастье <.>. Я надеюсь на Бога, на восхитительный характер моего народа и на настойчивость, с которой я решил не склоняться под ярмо».

Итак, царь называет три фактора, на которые ему остается уповать в борьбе с Наполеоном: Бога, народ и собственную твердость. Характерно, что армия даже не упоминается. Причина этого, возможно, заключена в последней фразе письма: «С 29 августа я не получал ни строчки от Кутузова - это почти невероятно»29. Александр, видимо, еще не очень хорошо представлял, в каком положении находится его армия, и существует ли она вообще.

И только 18 сентября царь смог написать сестре длинное письмо, в котором с откровенностью полной горечи писал о своем положении. То, что армией практически некому было командовать, и «из трех генералов, равно не способных быть главнокомандующими» (Барклая, Багратиона и Кутузова), царь выбрал Кутузова, «за которого было общее мнение»30, - все это было не самое страшное. Намного тяжелее для Александра были упреки в отсутствии личного мужества. Вынужденно оправдываясь перед сестрой, он писал: «Впрочем, если я должен унизиться до того, чтобы останавливаться на этом вопросе, я вам скажу, что гренадеры Малороссийского и Киевского полков смогут подтвердить, что я умею вести себя под огнем так же спокойно, как и другие. Но еще раз я не могу поверить, что это то мужество, которое было поставлено под сомнение в вашем письме, и я полагаю, что вы имели в виду мужество моральное»31. И здесь Александр уже не оправдывается, а старается понять сам и объяснить сестре безвыходность положения, в котором он оказался. Он не полководец и не может командовать войсками, он не пользуется народной поддержкой и поэтому не может выступать и в роли лидера нации. Сложившуюся ситуацию Александр пытается представить сестре, и, видимо, сам в этот убежден, как результат воздействия на общественное мнение наполеоновской пропаганды. «Весной, еще до моего отъезда в Вильно, - продолжает он свое письмо, - я был предупрежден доброй стороной (de bonne part), что постоянный труд тайных агентов Наполеона должен быть направлен на дискредитацию правительства всеми возможными средствами, чтобы поставить его в прямую оппозицию с нацией, и для того чтобы преуспеть в этом, было решено, если я буду при армии, то все поражения, которые могут происходить, записывать на мой счет и представлять меня как приносящего в жертву своему самолюбию безопасность империи и мешающего более опытным генералам добиться успеха; и напротив, если меня не будет с армией, тогда обвинять меня в недостатке личного мужества»32. Но это еще не все. Александр далее утверждает, что адский замысел Наполеона включал в себя и намерение внести раскол в императорскую фамилию, и в первую очередь поссорить Александра с его любимой сестрой Екатериной Павловной. Этим самым царь как бы намекал на то, что приведенное выше письмо великой княгини - возможно, часть этого злого замысла.

Следует учесть, что письмо Александра писалось действительно в тяжелую для него пору: Москва в руках Наполеона, планы Кутузова не ясны, непонятно также и то, что происходит с армией, общество им недовольно и не старается это скрыть, и даже самый близкий человек - Екатерина Павловна - сомневается в его мужестве. И на фоне всего этого царь не перестает повторять: «Только одно упорство, понимаемое как долг, должно стать средством от зла этой ужасной эпохи»33.

В это время в мировоззрении Александра происходят существенные изменения. «Пожар Москвы осветил мою душу, - признавался он впоследствии прусскому епископу Эйлерту, - и наполнил мое сердце теплотою веры, какой я не ощущал до тех пор. Тогда я познал Бога»34. По свидетельству Эдлинг, которая при этом ссылается на признания, сделанные ей самим царем, Александр под влиянием военных неудач и падения собственной популярности от «естественной религии» (деизма) переходит к «пламенной и искренней вере». «Чудные события этой страшной войны окончательно

Подобные работы:

Актуально: