Творческий традиционализм Л.А. Тихомирова
Сергеев С. М.
Генезис общественно-политических воззрений
Фигура Льва Александровича Тихомирова сравнительно недавно стала предметом специальных исследований, и потому литература о его жизни и творчестве сравнительно не велика, причем она носит скорее описательный, чем аналитический характер. Именно последним обстоятельством можно объяснить путаницу в представлениях об идейно-политической принадлежности мыслителя. Так, например, крупнейший отечественный специалист по Тихомирову, защитивший в 1987 г. первую в СССР диссертацию о нем, к сожалению ныне покойный, В.Н. Костылев, правильно противопоставляя своего героя как «консерватора-реформиста» (наряду с Ф.Д. Самариным, А.А. Киреевым, С.Ф.Шараповым) «сугубо-охранительному» консерватизму В.А. Грингмута, В.П.Мещерского и К.П. Победоносцева, тут же неожиданно выводит генеологию его мировоззрения от С.С. Уварова, М.Н. Каткова и К.П. Победоносцева (1). В другой работе ученый утверждает, что Тихомиров развивал «в новых условиях линию Каткова и Победоносцева» (2). Как нам представляется, куда более точен американец Э. Таден, цитируемый Костылевым, характеризующий Льва Александровича как «продолжателя традиций славянофилов и почвенников» (3). В новейшем обобщающем труде о русском «консерватизме» тихомировскую тему затрагивают сразу два автора — В.А. Твардовская и К.Ф. Шацилло, трактующие ее по-разному. Твардовская, категорично (и бездоказательно) заявляя, что «оригинальным мыслителем Тихомиров не был», относит его к числу «крайних консерваторов» (4). Более вдумчивый и объективный Шацилло, наоборот отмечает, что мыслитель внес в развитие «консервативно-реакционной мысли» «немало новых идей», и делает вывод, будто он «предвосхитил политику и поведение тоталитарных режимов ХХ в.» (5), неожиданно здесь совпадая с русскими эмигрантскими авторами (В.А. Маевский, К.В. Родзаевский), провозглашавшими некогда Тихомирова «отцом русского фашизма» (6). А.В. Репников относит его к «консерваторам-государственникам» (7). Нам же представляется, что Лев Александрович — типичный, наиболее ярко выраженный идеолог творческого традиционализма, о чем мы уже неоднократно печатно высказывались (8).
Тихомиров проделал крайне сложную и даже где-то фантастическую идейную эволюцию, обратившись из главного теоретика «Народной воли» в автора наиболее фундаментального теоретического обоснования «идеального самодержавия» — книги «Монархическая государственность» (1905). Впрочем, нужно отметить, что Лев Александрович, и будучи народником, являлся убежденным государственником. В своей знаменитой покаянной брошюре он писал: «<…> В мечтах о революции есть две стороны. Одного прельщает сторона разрушительная, другого — построение нового. Эта вторая задача издавна преобладала во мне над первою. <…> Вполне сложившиеся идеи общественного порядка и твердой государственной власти издавна отличали меня в революционной среде; никогда я не забывал русских национальных интересов и всегда бы сложил голову за единство и целость России». Более того, Тихомиров настаивал на том, что «не отказался от своих идеалов общественной справедливости. Они стали только стройней, ясней» (9). Конечно, можно было бы и не поверить ему на слово, но некоторые исследователи подтверждают искренность этих признаний. Так американский историк К. Тидмарш доказывает, что в сущности, Тихомиров никогда не менял своих взглядов: его идеалом всегда (и в революционный период, и позднее) была «сплоченная, сильная и независимая Россия, базирующаяся на национальных традициях, идеях социальной стабильности и справедливости» (10). К близкому выводу приходит и лучший зарубежный знаток тихомировского наследия японец Вада Харуки (11). В этом есть много справедливого, но все же не следует делать из Льва Александровича некоего адепта чисто политического патриотизма, для коего государство — высшая ценность. Не нужно забывать о его глубокой и выстраданной религиозности, и о том, что культурно-историческое начало было для него первичнее и важнее государственного. Когда Тихомирова называют преемником Каткова, то имеют в виду прежде всего тот факт, что покаявшийся «нигилист» с сентября 1890 г. работал штатным сотрудником «Московских ведомостей», проводивших четкую и недвусмысленную катковскую линию, а в 1909–1913 — сам был издателем этой старейшей монархической газеты. Но здесь как раз и стоит рассмотреть вопрос: насколько собственно тихомировское мировоззрение укладывалось в идеологию «Московских ведомостей» 1880–1890-х гг. (их издавали тогда верные оруженосцы Каткова С.А. Петровский, а с декабря 1896 г. — В.А. Грингмут). Легко заметить, что мыслитель публиковал «по месту службы» преимущественно свои антиреволюционные статьи, а те сочинения, где выражалась его позитивная программа (за исключением «Борьбы века») появлялись в основном в александровском «Русском обозрении». По дневникам и письмам Льва Александровича легко установить, почему так происходило.
Уже первая его статья, опубликованная в «Московских ведомостях» «Очередной вопрос» (1889. № 124, 4 мая) вызвала редакционное вмешательство в ее текст (правил лично Грингмут). Тихомиров сетовал на это О.А. Новиковой в письме от 10 мая 1889 г.: «<…> Редакция внесла в статью несколько резких выражений, несколько банально благонамеренных выражений, наконец, выкинула решительно повсюду несколько раз повторяющееся имя И.С. Аксакова, выкинула имя Данилевского, вообще все имена, кроме М.Н. Каткова <…> Все это, во-первых, партийно, и даже не партийно, а слишком кружковисто». Чуть ниже мыслитель предельно ясно формулирует суть своих разногласий с «катковцами»: «Дело не в одной преданности государству, а в преданности вообще русскому типу национальной жизни. Я этого оттенка не желаю терять <…>» (12). Правда, тогда Лев Александрович еще не входил в состав редакции газеты, но и после того как это произошло положение принципиально не изменилось. 21 ноября 1890 г. он жалуется К.Н. Леонтьеву: «<…> еще хорошо Вам, по крайней мере, пишете, что хотите. А мне, напр(имер), даже и развернуться нельзя. Везде рамки, и как дошел до этой рамки — стукнулся и молчи. Какая же это работа мысли» (13). Еще более конкретно о своих отношениях с членами редакции Тихомиров рассказывает Новиковой (6 декабря 1890 г.): «Правда, что я еще не совсем спелся с ними, а сутью своею я не люблю поступаться. Они же тоже очень традиционны и не любят ни на волосок сходить со своего» (14). Перед нами несомненный и типичный конфликт творческого традиционалиста с консервативными «братьями по оружию». До конца 90-х гг. мыслитель так и не «спелся» с «катковцами». «Кн(язь) (Д.Н.)Цертелев ( в то время редактор газеты. — С.С.) окончательно не пустил мое “Монархическое начало власти” (т.е. работу “Единоличная власть как принцип государственного строения”, которая будет в следующем году напечатана в “Русском обозрении”. — С.С.) <…> Вот вам наше просвещенное сословие! Цензура — ничто в сравнении с этим неуважением к правам мысли» (15). Тихомиров надеялся, что с приходом на место издателя Грингмута, называвшего Льва Александровича — «мой alter ego», ситуация изменится. Но этого не случилось. Уже 31 декабря 1897 г. мы находим в тихомировском дневнике запись: «У Грингмута не дают много писать <…>». В январе 1898 г. то же самое: «У Владимира Андреевича (Грингмута) далеко не пойдешь <…>, он мне почти ничего не дает писать, <…> потому, что я не люблю уступать и писать совсем в его духе» (16). В конце года опять: «Решительно невозможно ничего печатать в “Московских ведомостях”» (17). О том, что Тихомиров никак не подпадает под определение «последователь Каткова» свидетельствует и его позиция в земском вопросе, противоречившая грингмутовской: «”Моск(овские) Вед(омости)” наверное втянутся в антиземское движение, а между тем, как ни глупо земство — а ужасно будет замена его чиновничеством. Мы тогда вступим на тот путь, который погубил Византию, да и вообще фатален для монархии. А что мне делать? Влад(имир) Андр(еевич) меня не слушает, и такой чистокровный бюрократ в душе, что его невозможно было бы переубедить, если бы даже он и хотел обсуждать вопросы» (февраль 1899 г.) (18). На Каткова Лев Александрович весьма часто и почтительно ссылался, но, во-первых, этого требовала его принадлежность к «фирме», а, во-вторых, сходство идей обоих мыслителей — лишь в признании необходимости сильной монархической власти, само же устройство монархического правления Тихомиров понимал прямо противоположно Каткову. Что же касается К.П. Победоносцева, то отношения бывшего народовольца с могущественным обер-прокурором Св. Синода были довольно противоречивы. Константин Петрович протежировал новообратившемуся традиционалисту, вел с ним оживленную переписку, часто приглашал для конфиденциальных бесед, внимательно следил за его выступлениями в печати, помогал советами и разнообразными материалами для работы. В свою очередь, Тихомиров высоко ценил свое общение с «тайным властителем России» и внимательно прислушивался к его мнению по тем или иным вопросам (19). В печати Лев Александрович защищал от либеральных критиков победоносцевский «Московский сборник» (20). Горячо симпатизировал он обер-прокурору и как человеку. Но при всем при том, этих двух незаурядных людей разделяли существенные идейные разногласия. Двойственность тихомировского отношения к Победоносцеву выражена в дневниковой записи автора «Монархической государственности» (1899 г.): «Я неистребимо люблю этого человека, несмотря на то, что чаще и чаще недоволен его политикой. Практик и — все-таки архичиновник, может быть именно потому чиновник, что практик» (21). Главным образом, в политике обер-прокурора Тихомирова не устраивала его боязнь всякого движения общественной жизни, даже, если оно исходит из традиционалистских кругов. Например, Константин Петрович не одобрял теоретических изысканий Льва Александровича, пытавшегося найти новое социально-политическое обоснование для русской монархии: «Победоносцев <…> не особенно доволен моей публицистикой за то, что касаюсь идеалов Монархии. Он этого всегда боится» (декабрь 1896) (22). Кроме того, Победоносцев был принципиальным противником освобождения Церкви от синодальной опеки, за что активно ратовал Тихомиров. В конечном итоге, и тот, и другой более сходились в критике западной цивилизации и русского либерального и социалистического движения, нежели в положительных установках. Расхождения их весьма характерны для представителей двух направлений в традиционалистском лагере. Так что мы не видим никаких оснований для утверждения, будто бы Тихомиров «развивал линию Каткова и Победоносцева».
Гораздо более существенной была связь мыслителя со славянофильством, которое им определялось как первая попытка «русской мысли формулировать что такое русский человек» (23). Во-первых, он находился в дружеских отношениях с семейством Киреевых-Новиковых. О.А. Новикова, заочная восприемница при крещении старшего сына Тихомирова — Александра, сыграла большую роль в возвращении Льва Александровича в Россию и в его судьбе после приезда на родину. Во многом благодаря обширным связям и энергии этой незаурядной женщины бывший идеолог «Народной воли» сумел получить Высочайшее прощение, право на проживание в Москве, постоянный заработок в «Московских ведомостях». Немалую помощь ему оказывал и А.А. Киреев, благодаря его протекции Тихомиров начал печататься в «Русском обозрении». Киреев безуспешно пытался пристроить своего протеже на государственную службу, чтобы избавить его от газетной поденщины. В частности, он просил в этом содействия товарища министра внутренних дел В.К. Плеве: «Неужели нельзя “утилизировать” эту, мне кажется, большую консервативную силу? (консервативную и православную). Пером, конечно, можно прокормиться, но для этого должно или быть исключительно сильным и авторитетным человеком и иметь свой орган <…> или писать сенсационные и, если можно, скабрезные фельетоны. Поэтому вот Тихомиров и желал бы иметь бесконечную корку хлеба для своего семейства в виде службы (хотя бы самой скромной), дабы иметь возможность писать. Тем более, что Тихомиров пишет не скоро и не плодовит. Так вот, уважаемый Вячеслав Константинович, нельзя ли подумать о помощи Тихомирову» (24). (Хлопоты Александра Алексеевича, впрочем, последствий не имели). Во-вторых, автор «Монархической государственности» тщательно изучал труды классиков славянофильства, несомненно, имевшие на него немалое воздействие. Еще находясь в эмиграции, он писал Новиковой (26 октября 1888 г.), что у него «давно явилось убеждение в безусловной справедливости некоторых основ славянофильства», правда, при этом оговариваясь, что хотя и «без сомнения близок к славянофильству», но не может «себя зачислить совершенно ни в какое отделение», ибо «есть вещи на которые (И.С.)Аксаков не обращал внимания (тем более Хомяков) и которые очень важны…» (25) Это высказывание очень четко формулирует суть тихомировского отношения к славянофильству, почти не изменившегося затем с течением времени. Лев Александрович — наследник классического славянофильства, но — не славянофил в узкопартийном смысле слова. Особенно большой интерес вызывали у него труды И.С. Аксакова: «В практическом отношении есть вещи, которые только можно повторять за Аксаковым (как его организация уезда) <…>» (26); читая Аксакова, «я часто встречаюсь с мыслями, которые считаю своими, очевидно даже позабыв их происхождение», «я прямо таки учусь» у Аксакова (27). Славянофильскую составляющую мировоззрения Тихомирова заметить не трудно — это идея сочетания самодержавия и местного самоуправления. Но, повторяем еще раз, славянофилом в духе того же Киреева мыслитель не был. Его почти совсем не занимал славянский вопрос («в <…> славянофильстве наиболее типична <…> русская идея, а не славянская, пристегнутая к ней довольно искусственно. Судьбы этой русской идеи только и могут интересовать нас в славянофильстве» (28)), Православие им понималось скорее в леонтьевской, чем в хомяковско-аксаковской интерпретации, политическая программа «московских славян» казалась ему расплывчатой. В своих воспоминаниях о Кирееве он характеризовал взгляды последнего довольно иронически: «<…> Его политические идеалы сводились к самым общим формулам: должен быть Царь, должен быть и народ; народу принадлежит мнение и совет, Царю — решение; для их соединения должен быть Земский собор. Как это организовать конкретно? Он не думал. О том, что в народе существуют очень разнообразные интересы и мнения, он тоже мало думал. <…> У него было такое убеждение: если будут судить по совести, то столкуются. Ну, а если будут судить не по совести? Тогда все равно ничего не выйдет, как ни устраивай» (29). Так или иначе, Тихомиров видел в славянофильстве некий фундамент, на котором только и можно строить здание традиционалистской идеологии: «славянофильство, в основной идее своей (самобытность исторического пути России. — С.С.) <…> не умирало и не умерло», но «национальное самоопределение не застыло на славянофилах. Многое, что у них было смутно, осложнено “западническими” влияниями, уясняется после них» (30). Он никогда не стремился называться славянофилом, противопоставляя «старому славянофильству» Киреева «направление русско-национальное и православное», к коему причислял себя (31). Также никогда Лев Александрович не печатался в позднеславянофильских изданиях вроде «Русского труда» или «Благовеста», о последнем он, кстати, отзывался весьма скептически: « <…> Благовест ни с какой стороны не есть компетентный орган, а просто сумбурный» (32). Впрочем, и большинство поздних славянофилов его «своим» не считало и вело с ним, порой, довольно резкую полемику. Так, Н.П. Аксаков, споря с тихомировской статьей «Духовенство и общество в современном религиозном движении», высказывался в таком нелицеприятном тоне: «Не рано ли учительствовать и обличать г. Тихомирову?.. Кающиеся грешники шли в пустыни, замаливали грехи свои в монастырях, приносили покаяние перед народом или годами выстаивали у преддверия храмов, ..а не начинали тотчас же торжествующего проповедничества в предположении, что вся прежняя жизнь, все прежние заблуждения сбегают с них, как с гуся вода» (33). Славянофил — полонофил С.Ф. Шарапов отозвался на антипольскую статью Тихомирова «Варшава и Вильна в 1863 г.» прямо-таки доносительской передовицей в «Русском труде» (1897, № 44), что вызвало крайне болезненную реакцию мыслителя, записавшего в дневнике (2 ноября 1897 г.): «Шарапов <…> написал обо мне <…> статью такой бессовестной подлости, как я еще и не слыхивал. Очень грубо передергивая <…> он заявляет, что я — революционер, втершийся в среду консерваторов, чтобы подрывать государственную власть. <…> Я пишу 10 лет за монархию, во всей русской литературе, могу сказать без ложной скромности, нет ничего лучше и полезнее в защиту монархии — и я теперь должен говорить, что я не Валленрод? И перед кем же я должен объясняться? Перед фигляром и шарлатаном — Шараповым?» (34)
Тихомиров тщательно изучал и «Россию и Европу» Н.Я. Данилевского, делясь впечатлениями с Новиковой: «Я бы сделал к Данилевскому множество поправок и оговорок, но это не уничтожает того верного, что у него есть» (35). Лев Александрович причислял Данилевского к числу авторов, внесших «в неопределенное понятие “народного”<…>понятие “культурно-исторического”», называл его теорию «стройной» (36). Но, пожалуй, из всех его старших современников на Тихомирова наиболее сильное воздействие оказал К.Н. Леонтьев, и своими сочинениями, и самой своей личностью. Первое упоминание его имени содержится в письме Новиковой от 27 октября 1889 г.: «Читаю <…> Леонтьева. Это очень оригинальная голова <…>» (37). Тихомиров читал «Восток, Россию и славянство» (по совету Грингмута) и «не мог не признать» эту книгу «одним из замечательнейших произведений русского ума» (38). Тот же Грингмут и познакомил обоих мыслителей, не позднее 12 сентября 1890 г., именно этим числом помечено тихомировское письмо Новиковой, где сообщается: «Из знакомых единственный новый и очень интересный К.Н. Леонтьев» (39). В письме ей же от 21 сентября 1891 г. читаем такую любопытную характеристику Константина Николаевича: «У меня идет переписка с Леонтьевым. Он меня очень привлекает. Это личность совсем иная: грешная, ломаная, в которой, однако, есть и великие силы добра. Он очень умен. Я бы очень желал, чтобы он прожил еще десяток лет. Может быть он сделается очень нужным, необходимым человеком. <…> Он из тех, у которых ангел и чорт вечно сцепившись в отчаянной борьбе. Но у него этот ангел не изгнан, не уступает. Он меня глубоко привлекает двойным чувством уважения и жалости. Сверх того он глубоко сведующий православный» (40). Знакомство двух столпов русского традиционализма продолжалась недолго, но качество здесь было важнее количества. Позднее Лев Александрович так вспоминал о встречах с Леонтьевым: «В общей сложности за краткое время нашего знакомства я видел его очень часто, сидя подолгу, беседуя большею частью наедине, серьезно и сердечно. Мы сошлись очень быстро, сообщая друг другу и интимные подробности жизни, и свои духовные запросы, делясь мыслями о будущем» (41). Тихомиров легко признавал интеллектуальное превосходство автора «Византизма и славянства»: «<…> Я ему в подметки не гожусь по талантам и силам» (42). Узнав о его кончине, он с горечью записал в дневнике (12 ноября 1891 г.): «У меня не умирало человека, так близкого мне не внешне, а по моей привязанности к нему. Судьба! Мне должно быть одиноким, по видимому. Он мне был еще очень нужен. Только на днях предложил учить меня, быть моим катехизатором» (43). Для Тихомирова Леонтьев оказался человеком, многое определившим в его духовном развитии. Пояснения и советы такого знатока Православия как Константин Николаевич очень помогли возвращению раскаявшегося «нигилиста» в лоно Церкви. С восторгом, например, прочитал Лев Александрович леонтьевский очерк «Отец Климент Зедергольм, иеромонах Оптиной Пустыни», по поводу коего он писал автору 21 ноября 1890 г.: «<…> Вы объясняете, как никто, православие и монашество. <…> У Вас <…> все приспособлено именно к русскому интеллигентному уму». В том же письме Тихомиров обсуждал необходимость «миссионерской деятельности» среди молодежи («нужно идти в те самые слои, откуда вербуются революционеры») и призывал адресата возглавить эту деятельность: «С Вами, под Вашим влиянием или руководством пойдет не обижаясь каждый, так как каждый найдет естественным, что первая роль принадлежит именно Вам, а не ему» (44). Интересно, что оба мыслителя всерьез обсуждали между собой проект некоего тайного общества (по образцу масонской ложи) для более эффективной борьбы с революционным движением (45). Смерть Леонтьева помешала осуществлению этого замысла. В 90-х гг. Тихомиров опубликовал несколько работ, в которых разъяснял леонтьевские идеи и защищал их от превратных толкований либеральных публицистов. Особенно важна статья «Русские идеалы и К.Н. Леонтьев», где подчеркивается творческий характер традиционализма Константина Николаевича и дается последнему такая лестная характеристика: «В Леонтьеве — русский человек резче, яснее, отчетливее, чем в ком бы то ни было сознал свое культурно-историческое отличие от европейца <…> Сознание высоты своего русского типа у Леонтьева дозрело до полной ясности. <…> по отчетливости своего русского сознания, — Леонтьев также отметит собою второй фазис его развития, как славянофилы отметили первый фазис его пробуждения» (46). В 1893 г. Лев Александрович пытался привлечь интерес к Леонтьеву в Англии и подарил некоему англичанину его сочинения. «Мне кажется, — писал Тихомиров Новиковой, — ему было бы выгодно познакомить Европу с Леонтьевым. А нам было бы выгодно, если бы в Англии что-нибудь заговорили о нем, это обратило бы здесь новое внимание на Леонтьева. <…> Я бы особенно рекомендовал отзывы Леонтьева о Достоевском и Толстом (которых англичане, вероятно, хоть немножко знают). Любопытно было бы тоже изложить “Византизм и славянство”» (47). Видимо, этот проект не воплотился в жизнь.
Сложным и спорным является вопрос о леонтьевском идейном влиянии на автора «Монархической государственности». В своих позднейших воспоминаниях он это влияние, по сути, полностью отрицает: «Сам я в это время был уже человеком вполне сложившимся, выработавшим все основы своего миросозерцания (так что он не оказал вообще никакого влияния на мои взгляды). Мы встретились, как люди умственно равноправные, и то, что оказалось у нас сходным и родственным, — было каждым выработано самостоятельно и различными путями» (48). Нам представляется, что мемуарист несколько искажает реальную картину, судя по вышеприведенным фрагментам из его дневника и писем, он вовсе не чувствовал себя «умственно равноправным» Леонтьеву при жизни последнего, видны скорее увлеченность им, даже преклонение. Однако, есть здесь и свой резон — основы тихомировского мировоззрения действительно сложились без прямого воздействия Константина Николаевича. Еще в 1888 г. Тихомиров, сравнивая две социологические концепции (общество как «социальный организм» и общество как «социальный аморфизм») и отдавая предпочтение первой из них, отмечал, что «прогресс» «совершается» и «развивается общество», благодаря тому, что оно «постоянно <…> усложняется»: «<…> для меня общество, как некоторый процесс органический, создающий нечто целое, все усложняющееся в своей организованности, — это не есть идеал, это просто факт» (49). Рассуждение весьма созвучное Леонтьеву, но его Лев Александрович тогда еще не читал. Другой пример. В статье «Социальные миражи современности» (1891) Тихомиров предсказывал: «Аристократическая республика с разнообразно-закрепощенною массой населения: это единственный исход социально-демократического коммунизма <…>» (50). Опять-таки, это очень похоже на леонтьевское видение будущего социализма. Но сам же автор «Византизма и славянства» зафиксировал самостоятельность выводов своего младшего друга. «Приятно видеть, как другой человек и другим путем <…> приходит почти к тому же, о чем мы сами давно думали», — писал он ему и даже предлагал создать совместный труд о социализме (51). Важно, однако, отметить, что оценка «нового феодализма» у мыслителей была различной. Леонтьев, как мы помним, видел в нем позитивную в целом реакцию на ненавистный ему либерально-буржуазный порядок, Тихомиров же относился к социализму как к безусловно «рабскому, антихристианскому строю» (52). Но при всем, при том, нельзя не заметить, что знакомство с идеями автора «Среднего европейца…» сильно способствовало конкретизации его социально-политической доктрины. В той или иной степени, леонтьевские интуиции помогли оформлению тихомировской теории корпоративной организации общества. По крайней мере, до знакомства с ними у Тихомирова не было таких четких формулировок, подобных, например, этой: «Общество, в действительности, всегда было, есть и будет построено на расслоении людей, на присутствии авторитета, власти и подчинения, на известной системе уравновешивающих неравенств» (53). Вообще, он очень высоко ставил социологические «наброски мыслей» Константина Николаевича, находившиеся, по его мнению, «на почве крупнейшей работы европейской мысли» (54). И уж совершенно очевидно непосредственное влияние Леонтьева на становление религиозных воззрений Льва Александровича. Оно весьма отчетливо проявляется в тихомировской статье 1892 г. «Духовенство и общество в современном религиозном движении», направленной против интеллигентских умствований в религиозных вопросах и ратующей за «скромное, бесхитростное подчинение» «общества» «авторитету Церкви». Там же обличается «популярная идея русского “всечеловечества”» и содержится призыв «просто позаботиться о своем спасении» (55). Это, конечно, вполне отчетливые леонтьевские мотивы. Рискнем предположить, что и равнодушие Тихомирова к славянскому вопросу имеет тот же источник, косвенным подтверждением чего служат его похвалы «достоинствам» «анализа России и славянства» у Леонтьева (56). А в том, что последний буквально открыл для него тему «византизма», он признается сам: «<…> Для меня были новы его взгляды на Византийский элемент в России, так как я в то время был довольно поверхностно знаком с византизмом» (57). Впрочем, различий во взглядах двух крупнейших идеологов творческого традиционализма куда больше, чем сходства. Пока же подчеркнем главный вывод данного раздела: Тихомиров явился преемником одновременно двух враждующих вариантов творческого традиционализма — и славянофильского, и леонтьевского.
Идеи Тихомирова в контексте творческого традиционализма
Теперь выясним, насколько тихомировское мировоззрение вписывается в рамки творческого традиционализма.
1. Вслед за своими предшественниками (прежде всего, Данилевским и Леонтьевым) Тихомиров полагал, что «основы русской жизни, характера, миросозерцания — дают обещание особого культурного типа <…> Только создавая конкретные применения своего к культурным запросам страны, давая свое, не худшее, а лучшее, нежели предметы иностранного ввоза — мы постепенно излечиваем страну, изуродованную подражательностью, и если не можем исправить поколения старшие, духовно иссякшие, то даем почву для более богатого национального развития новых поколений, выходящих из недр народа» (58). По мнению мыслителя, «Россия — это целый мир нового будущего, мир еще довольно хаотический, еще не сознавший вполне идеи своего развития, мир, полный борьбы противоположных стихий, однако все-таки обещающий для человечества нечто новое, своеобразное» (59). «<…> Россия есть и не Азия и не Европа, — подчеркивал он, — а Россия. Это, конечно, результат своеобразного смещения европейских и азиатских элементов на границах их соприкосновения. От этого у нас есть родство и с Европой и с Азией. Но как результат простого смешения, Россия не вышла бы Россией, а только некоторым материалом для превращения в Европу или Азию <…> У нас, к счастью, было нечто иное. Русская национальность <…> имела полную возможность быстро сложиться в некоторый определенный тип, который не просто смешивался с элементами европейскими и азиатскими, а органически уподоблял их себе как материал, а не источник своего развития. <…> Только это присутствие своего собственного органического типа создало Россию, только его развитие может дать ей и в будущем мировую роль» (60). Лев Александрович определяет Россию как «величайшую Империю огромной мощи и уже с явными надеждами на совершенно свою самобытную культуру, которой быть может, принадлежит в будущем даже всемирная миссия» (61). В другом месте он высказывается еще более оптимистично: «Перед нами <…> будущее, которое переживет, вероятно, европейскую цивилизацию и сменит ее» (62). «Прогресс» видится ему в том, чтобы «повысить русского человека и русскую жизнь путем развития тех самых основ мысли и жизни, на которых Россия выросла и существует» (63). «Россия уже давно есть, существует, имеет свой план развития. Дело государственного человека — только в том, чтобы понимать этот план и помогать его развитию. Российский человек — не творец России, а только один из органов ее развития. <…> Самостоятельные начала, сложившиеся в общем строе страны, сами дают тон ее политике <…>» (64).
2. По собственному признанию Тихомирова, разочарование в европейской цивилизации XIX в. (прежде всего, в ее политических формах) явилось одной из важнейших причин пересмотра им собственных убеждений: «<…> особенно решающее значение имело для меня то обстоятельство, что я имел случай ознакомиться на практике во Франции, какие результаты дает приложение к политике <…> принципа народной воли, который дотоле составлял основание моих политических идеалов. Зрелище это настолько поразило меня, что я решился подвергнуть радикальному пересмотру свои старые взгляды, или, точнее, привитые ко мне идеи французской революции» (65) (из письма к В.К. Плеве, 1888). Современная западная цивилизация, основанная на «принципах 89-го года», нарушила «духовное равновесие» европейских народов и тем поставила их «на путь ложный, на путь бесплодных химер, которые неосуществимы, а если бы были осуществимы, то сулят человечеству либо невыносимо деспотический строй, либо возвращение к диким временам». Более того, «новое общество живет и держится только потому, что не осуществляет своих иллюзорных основ, а действует вопреки им, и в новой форме воспроизводит лишь основы старого общества». Либеральная свобода «в области умственной <…> создала подчинение авторитетам крайне посредственным», а «в области экономической <…> создает неслыханное господство капитализма и подчинение пролетария», наконец, «в области политической, вместо ожидаемого народоправления — порождается лишь новое правящее сословие с учреждениями, необходимыми для его существования» (66). Парламентаризм «в государственном отношении превращает “нацию” в “толпу”, обезглавливает ее и отдает повсюду во власть краснобаям и софистам» (67). Вообще, либерализм мыслитель считал «больным» принципом (68). По его мнению, «идея всеуравнения охватывает весь Запад», которому поэтому грозит «культурная смерть» (69) ( явная перекличка с Леонтьевым).
3. Мировоззрение Тихомирова достаточно легко укладывается в формулу «Православие, Самодержавие, Народность», но саму ее он использовал крайне редко, возможно думая, что ее официальный статус может отпугнуть потенциальных сторонников творческого традиционализма, которых он надеялся обрести в широких слоях интеллигенции. Лишь однажды он дал развернутую характеристику «заветной триады», в передовой статье первого номера газеты «Русское слово» (она опубликована без подписи, но авторство Льва Александровича не подлежит сомнению). «<…> Мы верим в три краеугольные основы русской жизни, и наше мировоззрение может быть выражено <…> тремя словами: Православие, Самодержавие, Народность. <…> Конечно, если отождествлять Православие с духовной консисторией, Самодержавие с полицейским участком, а в народе видеть только «платежную единицу», как это делают и враги, и не по разуму усердные приверженцы этой формулы, то она станет мертвенною и формальною, вредною своим омертвляющим формализмом. Но истинный патриотизм смотрит иначе. Истинный патриотизм видит в Православии великое религиозное и культурное начало, которое воспитало народ наш, которое освещало вековой исторический путь его, и будет его освещать всегда. <…> Точно так же истинный патриотизм смотрит на Самодержавие как на особый выработанный нашей историей тип единодержавной власти, ни чего общего не имеющий с идеей европейского монархизма и абсолютизма — как на особый тип власти, развивающийся в процессе истории и в свете Православия. Именно в развитии идеи Самодержавия мы видим залог той истинной свободы, которую европейское человечество так тщетно ищет среди кровавых революций с помощью гильотины, с одной стороны, и динамитных бомб, с другой. Наконец, в народе истинный патриотизм видит ту нравственную стихию, в которой реально выражена великая идея Православия, и в которой находит себе живую опору и живой приток живых сил для своего развития идея Самодержавия» (70). Перед нами ярко выраженное творческое толкование уваровской триады. Мыслитель неоднократно подчеркивал в ней безусловный приоритет Православия. Например: «Либо православие, как определяющее начало нашего собственного национального существования и нашего собирания племен — либо Россия есть историческое недоразумение <…>»; судьба страны зависит «от того, удержится ли господствующим истинное понимание веры и Церкви» (71). Или: Россия должна быть «православной страной, т.е. страной, направляемою духом православия в культуре, в учреждениях, в исторической роли своей» (72).
4. Тихомиров считал, что «пореформенная Россия почти во всех отношениях, до сих пор не может установиться, найти тот тип равновесия, который дает возможность безостановочного развития. Мы несем, в этом отношении, наказание за ту поспешность, с которой ломали старое, с отрицанием его недостатков, но без положительного понимания его достоинств» (73). Главная беда страны в отсутствии четкой линии государственно-общественного развития, в постоянной опасности погибнуть между Сциллой либерализма и Харибдой бюрократизма: «”Чужеземная ложь” висит над Россией истинно роковым проклятием, потому что, мешая ее устроению, вгоняет ее в бюрократизм, которым невозможно жить и который, однако, поневоле приходится понимать как “временный” modus vivendi <…>» (74). Особенно обострилось беспокойство мыслителя относительно российского status quo в конце 90-х гг. В 1898 г. он писал: «Когда жизнь стоит на правильном пути — медленность развития не может возбуждать тревоги. Но мы находимся вовсе не в таком положении. Нам нельзя безнаказанно тратить времени. Нам нужна положительная работа в таком направлении, чтобы здоровые исторические начала наши не только “держались на позициях”, но получили поступательное движение. Нам нужна положительная работа в том направлении, чтобы умственный и нравственный авторитет, проникнутый этими здоровыми началами, становился над ничтожностью…<…> в настоящее время застой исторической России сам по себе есть средство ее крушения. Она должна подняться во весь рост — если не хочет совсем упасть» (75). В противоположность такому аморфному положению дел Лев Александрович выдвигал свой проект «перестройки общества по “старому“ историческому типу» (76).
5. По Тихомирову, зависимость Церкви от государства — «это <…> язва наша» (77). Он резко критиковал церковную реформу Петра I, ибо «в своем отношении к Церкви Петр подрывал самое основание монархической власти, ее нравственно-религиозную основу» (78). «При нормальном состоянии Церкви и государства — порабощения ни с той, ни с другой стороны быть не может, — подчеркивал мыслитель, — <…> необходимо соблюдение и охрана прав Церкви, ее самостоятельное существование. Только такая Церковь есть действительная, и стало быть, полезная с точки зрения верующего, ибо при самовольном искажении Церкви ничего нельзя ждать от Бога, кроме наказания. <…> Церковь должна быть самостоятельною и влиятельною силой нации. Только как таковая она и может быть нужна для государства, а, стало быть, государство, желая пользоваться благами, создаваемыми Церковью, принуждена по необходимости сообразоваться с ее советами,