Идиллия Пушкина «Земля и море» (источники, жанровая форма и поэтический смысл)

Кибальник С.А.

Стихотворение Пушкина «Земля и море (Идиллия Мосха)», согласно помете в беловом автографе (ПД 833, л. 2), было написано 8 февраля 1821 г. в Киеве:

Когда по синеве морей

Зефир скользит и тихо веет

В ветрила гордых кораблей

И челны на волнах лелеет,

5 Забот и дум слагая груз,

Тогда ленюсь я веселее

И забываю песни Муз:

Мне моря сладкий шум милее.

Когда же волны по брегам

10 Ревут, кипят и пеной плещут,

И гром гремит по небесам,

И молнии во мраке блещут,

Я удаляюсь от морей

В гостеприимные дубровы,

15 Земля мне кажется верней,

И жалок мне рыбак суровый:

Живет на утлом он челне,

Игралище слепой пучины,

А я в надежной тишине

20 Внимаю шум ручья долины. (i)

Непосредственный источник его считается давно и прочно выясненным. Это стихотворное переложение Н. Ф. Кошанским идиллии древнегреческого поэта Мосха (II в. до н. э.), озаглавленное «К спокойствию»:

Когда Зефир подует нежно,

По морю синему в приятной тишине,

Я лени сладостной предавшися небрежно,

Пленяюсь морем безмятежно,

И Музы милые не милы больше мне.

Когда ж восстанут волны бурны,

И с тяжким ревом грозный ветр

Воздвигнет сонмы волн из недр,

И, пеной осребрясь, шумят моря лазурны:

Тогда, взглянув на кроткий луг,

И вместе на моря превратны,

Кляну их – и клянет мой дух.

Люблю надежный дол, убежища приятны.

Лесочки мирные, долины ароматны,

И шопот кротких ив, и говор сосн вокруг.

О сколько бедствен тот, кто век живет средь моря,

Кому ладья всегдашний кров,

Кто часто с неудачей споря,

Забавой ставит рыбный лов.

А я возлягу здесь под явором шумящим,

Склонюсь главой своей к потокам вод журчащим:

Как нежен, сладостен для пастырей их шум,

Влекущий в тихий сон, не возмущая ум!(ii)

То, что Пушкин следует за Кошанским, а не за каким-то иным переложением идиллии Мосха, (iii) помимо сходства в некоторых образах, подтверждается еще и тем, что греческий оригинал выполнен от лица простого поселянина, а не поэта. (iv) Отмечалось также, что такое истолкование оригинала, а также некоторые другие его детали Пушкин мог воспринять из комментария Кошанского к идиллии Мосха: «Может быть сие небольшое произведение родилось в счастливое время прогулки по берегу моря, или реки, когда волны после бури утихали; или в приятную минуту размышления об участи, когда поэт сравнивал всегдашнее плавание по водам с тихою и беспечною жизнию на твердой земле, когда почувствовал всю цену спокойствия и почел себя счастливым, видя, что судьба не определила его искать пропитания на бурной стихии <…> Мысль (в первых двух стихах Мосха. – С.К.) кажется следующая: когда зефир струит поверхность голубого моря, тогда дух мой, хотя робкий, стремится к плаванию, и Музы не пленяют меня столько, сколько тишина моря» (Кошанский. С. 241 – 242; курсив мой – С.К.). (v)

Не так давно стихотворение было детально сопоставлено с переводом Кошанского, проанализированы как случаи следования переводу-посреднику, так и отступления от него Пушкина и, кроме того, выявлен ряд реминисценций из поэзии Батюшкова и Жуковского, а также случаи использования поэтического языка карамзинистов.(vi) Это делает возможным не только более детальный анализ соотношения «Земли и моря» и его источников, но и решение вопроса о жанровой форме и о спектре поэтических смыслов, которые намечает художественная топика стихотворения.

Те слова (или части слов) в «Земле и море», которые имеют соответствия у Кошанского, выделены нами выше в текстах стихотворений (с некоторыми отличиями от того, как это сделано А.Р.Зарецким (ср.: Зарецкий. С. 340 – 341). Напомним замеченные ранее другие реминисценции.В стихах 2 – 3 это реминисценция из элегии Батюшкова «На развалинах замка в Швеции»: «О, вей, попутный ветр, вей тихими устами / В ветрила кораблей!», в стихе 5-м – из «Беседки муз»: «Пускай забот свинцовый груз»(vii), в стихе 10-м из «Певца в Беседе любителей русского слова»: «Как волны, пеной плещут» и в стихах 17-18 из элегии «Вечер»: «Игралище стихий среди пучины пенной, / И ты, рыбарь, спешишь на брег уединенной! /Там, сети приклонив ко утлой ладие…» (Зарецкий. С. 342).

Нетрудно заметить, что наибольшее сходство с Кошанским приходится на те места, в которых определяется общая лирическая ситуация и сценарий стихотворения (стихи 1 – 2, 6 – 8, 9 – 10, 13, 15, 19 – 20). При более детальном изображении ее Пушкин уже опирается на поэтический язык Батюшкова, и, наконец, наиболее оригинален поэт в построении идеального плана стихотворения (хотя и здесь есть черты общего следования Мосху-Кошанскому). В целом, однако, по отношению к этому тексту пушкинское стихотворение есть скорее подражание-реконструкция, чем свободный перевод. Учитывая большую пространность текста Кошанского по сравнению с оригиналом и его очевидную стилистическую чуждость греческому первоисточнику, у Пушкина при воссоздании его «древней простой, широкой, свободной» буколической природы (ХI, 221) не было другого выхода, кроме как попытаться реконструировать этот первоисточник. При этом он мог опираться лишь на простоту и естественность собственных идеальных представлений и на открытые Батюшковым способы реконструкции духа античной лирики средствами русского языка.

Тем не менее, первоочередное значение идиллии Мосха в переводе Кошанского как источника «Земли и моря» не вызывает сомнений. Напротив, утверждение А.Р.Зарецкого об одновременной существенной зависимости стихотворения от «Вечера» Батюшкова представляется преувеличением: «И общая канва пушкинского текста, и отдельные словесные формулы отсылают к стихотворению Батюшкова «Вечер» (1810). В нем обнаруживается та же исходная картина – задумчивый поэт на берегу моря; затем, как и в «Земле и море», противопоставляются поэт и рыбак» (Зарецкий. С. 342 – 343). Однако в действительности у Батюшкова поэт представлен вовсе не на берегу моря, и как исходная картина, так и развитие лирического сюжета у него совсем иные. Во всех четырех строфах этого «подражания Петрарке» последовательно описывается возвращение домой «пастушки» (1-я), «оратая» (2-я), «пастуха», гонящего «стада <…> в дом» и «рыбаря», спешащего «на брег уединенный» (3-я строфа, отозвавшаяся в «Земле и море» справедливо отмеченной, но единственной реминисценцией). Каждая из первых двух строф заканчивается рефреном о поэте, который, в противоположность им всем, «один в изгнании» и «с безмолвною тоской» «беседует в ночи с задумчивой луной». В финальной строфе на фоне догорающего заката и идущих «в загон» волов лирический герой, по-прежнему «среди глубокой нощи» за поэтическим трудом; он призывает вдохновение, которое позволило бы ему вызвать «тень Лауры».(viii)

Представляется не совсем основательной и попытка усмотреть в пушкинском стихотворении «элегизацию идиллии». Она, по мнению А.Р.Зарецкого, «возникает в тексте преимущественно вследствие двух моментов. С одной стороны, Пушкин ввел слова «Забот и дум слагая груз», и этого намека на «заботы и думы» вполне достаточно, чтобы вызвать у читателя весь набор стандартных элегических ассоциаций. С другой стороны, у Пушкина оказался опущен заключительный пассаж о пастухах, который помешал бы восприятию текста идиллии в качестве автобиографического признания» (Зарецкий. С. 343). (ix)

Однако, во-первых, упоминание «забот и дум» отнюдь не противопоказано классической, не говоря уже о новоевропейской идиллии (ср., например, хотя бы известную ХХI идиллию Феокрита «Рыбаки»), а, во-вторых, «пассажа о пастухах» нет и у Кошанского. Единственное упоминание их в этом переводе: «Как нежен, сладостен для пастырей их шум» (а у Мосха нет даже и такого) (x) - носит мимолетный характер и вовсе не препятствует восприятию его в качестве автобиографического признания.

В то же время «автобиографические признания» отнюдь не являются прерогативой только элегии, но вполне на месте и в идиллии – впрочем, не столько классической, сколько новоевропейской (не забудем, кстати сказать, что именно «идиллией» настойчиво обозначал пьесу сам Пушкин). Впрочем, та новоевропейская традиция, которой следовал Пушкин, в свою очередь берет начало в таких нетрадиционных античных идиллиях, какой является данное стихотворение Мосха(xi). Не случайно современный исследователь полагает круг тем этого стихотворения вполне характерным для буколической поэзии: «Это стихотворение стало как бы девизом буколики. Отныне круг ее тем – восхваление скромной и тихой жизни, сентиментальная любовь и бегство от бурь природы и жизни – твердо очерчен, и она никогда более из него не выйдет»(xii). Пушкин в «Земле и море», разумеется, из него выходит, но общую идиллическую ситуацию спокойного отдохновения «в гостеприимных дубровах» он все же воспроизводит.

Если же эта идиллическая ситуация воспроизводится с некоторым отличием, то это происходит не только у Пушкина, но и у самого Мосха. Классическая, феокритовская идиллия предполагала конструирование идиллического сельского идеала посредством сопоставления его с другими жизненными укладами и состояниями. У Пушкина «идиллический мотив «земли и моря» органически связывает две субстанциональные сферы, не акцентируя ценность только одной из них – не возводя «надежную» сушу в жизненный идеал, в идиллему – в противовес «опасному» морю, антиидиллеме». (xiii) Однако, во-первых, такое общее приятие обеих стихий присутствует у самого Мосха. Во-вторых, предпочтение одного другому все же происходит, но только это не предпочтение «земли» «морю», а предпочтение участи свободного человека рыбаку, прочно привязанному к одной из этих стихий нуждой. И в-третьих, если «море отвергается, но вовсе не выводится «за скобки» идиллического кругозора», то «земля», и с позиций такого видения, представляется в чем-то удобнее, спокойнее, щедрее, «приятнее».(xiv)

За счет чего же складывается такое впечатление? Не столько за счет того, что во второй части употреблено больше оценочных эпитетов («гостеприимные», «верней», «надежной» - относящихся к суше, и «жалок», «утлом», «слепой» - к морю) по сравнению с первой («веселее», «сладкий», «милее») частью. Скорее сама эта особенность стихотворения объясняется тем, что во второй его части описано нынешнее, данное в соположении с прошлым, местонахождение и состояние души поэта. «…Тематические перебивы, на которых построена вся идиллия Пушкина, – справедливо отмечает А.Р.Зарецкий, - <…> оказываются вместе с тем и перебивами временных планов – настоящего, недалекого прошлого и прошлого более отдаленного». (Зарецкий. С. 345). Причем это нынешнее состояние души поэта заставляет его с сочувствием отнестись и к «суровому рыбаку», которого особенности его ремесла вынуждают часто становиться «игралищем слепой пучины», в мгновения ока могущей сменить свое состояние с описанного в первой части на изображенное в начале второй. Последнее сопоставление с рыбаком оттеняет имеющуюся у поэта свободу «удалиться от морей» при приближении бури, которая и позволяет ему в конечном счете наслаждаться «шумом ручья долины», в то время, как рыбаком играет «слепая пучина».

По сравнению как с комментарием, так и с текстом Кошанского, лирический герой Пушкина в спокойную погоду наслаждается не «тишиной» моря («в приятной тишине» - сказано в переводе Кошанского), а его «сладким шумом». С этим образом, замыкающим первую часть стихотворения, отчетливо коррелирует образ «шума ручья долины», не случайно, конечно же, выдвинутый на самое финальное, ударное место в тексте. (xv) Таким образом, вместо противопоставления у Пушкина мы действительно находим одинаковое приятие обоих состояний природы, которые в равной мере дают возможность человеку, сменив свое местоположение, наслаждаться жизнью в ее разных проявлениях (и, между прочим, позволяют даже при обоих состояниях природы наслаждаться шумом водоема).(xvi) И, следовательно, настроение «Земли и моря» как раз самое что ни на есть идиллическое(xvii).

Проявляется оно также и в том, что Пушкин вводит в стихотворение ряд моментов, которые станут для него в дальнейшем традиционными составляющими элементами его идеального плана. Легче всего он выявляется при детальном сопоставлении с текстом-посредником Кошанского, которое обнаруживает некоторые существенные мотивные различия. Главная тема стихотворения «К спокойствию» верно отражена уже в самом заглавии этого перевода. Таковой, в сущности, является именно приверженность «безмятежности», «спокойствию», которое дает автору как «синее море» (но лишь в минуты «приятной тишины» на нем), так и деревенская природа, приверженность к которой, сочетающаяся с любовью к жилищу, декларирована гораздо более открыто («Люблю надежный дол, убежища приятны…»). Характерно и то, что у Кошанского пастухи («пастыри») хотя и мимоходом, но упоминаются («Как нежен, сладостен для пастырей их шум…»).

У Пушкина этого мотива нет совсем. Зато если в стихотворении «К спокойствию» мотив «Муз» выражен довольно слабо: «И Музы милые не милы больше мне» (что можно понять не только как обращение к поэтическому творчеству, но и как наслаждение поэзией великих предшественников), то пушкинская формула: «И забываю песни Муз» - возможность подобного истолкования исключает. Во второй части пушкинского стихотворения ничего не сказано об обращении к творчеству, однако по четко обозначенному контрасту с первой частью, в которой был представлен переход от поэтического творчества к мгновениям гедонистического отдохновения от него - в ней ясно обрисована обстановка, делающая возможным теперь, напротив, приход поэтического вдохновения. В этом отношении «Земля и море» как бы предвещает такие последующие поэтические размышления Пушкина на эту тему, как «Поэт» («Пока не требует поэта…») (1827), «Осень» (1833). Характерно, что стих 14-й в измененном виде был впоследствии использован в первом из них именно для обрисовки того «идеального ландшафта», в который поэт «бежит» (ср. «Я удаляюсь» «Земли и моря») в моменты поэтического вдохновения: «На берега пустынных волн, В широкошумные дубровы» (курсив мой. – С.К.).

Таким образом, центральной темой второй части пушкинского подражания греческой идиллии становится уже не просто спокойствие, а благотворность для поэта душевного сосредоточения в минуты «надежной тишины», являющейся важнейшим условием в том числе и поэтического творчества. В целом стихотворение входит, следовательно, в ряд таких пьес, как «Из письма к Гнедичу» (1821), «Чедаеву» (1821), в которых также выражен этот рано осознанный идеал поэта. В лично-биографическом плане «Земля и море» соответствует как переезду Пушкина из Крыма в Каменку и Киев, где он уже не был отвлечен красотами моря, а наслаждался, напротив, преимуществами мирной суши (вспомним упоминание «Каменки тенистой» в десятой главе «Евгения Онегина») и где, по воспоминаниям семьи В.Л. Давыдова, гораздо более сосредоточенно работал. (xviii)

Другие аспекты идеального плана стихотворения вскрывают его «словесные переклички» с написанным немногим ранее «Редеет облаков летучая гряда»: «Мне моря сладкий шум милее» - «сладостно шумят полуденные волны», «Забот и дум слагая груз… ленюсь я веселее» - «Над морем я влачил задумчивую лень» (Зарецкий. С. 343). Очевидно, что они объясняются наличием в обоих стихотворениях, условно говоря, «крымского» плана и мотива воспоминания о море, который и там, и тут сополагается с «киевско-каменским» планом настоящего. Стихотворение отражает настроение душевного мира и спокойствия, владевшее поэтом в Каменке и в Киеве в период тесного общения с семьей Раевских, и в то же время его восприятие моря, сложившееся во время пребывания в Крыму. Оно создано в момент одной из первых «разлук» Пушкина с морем и является, по всей видимости, первым в ряду стихотворений, в которых он пытался осмыслить свои взаимоотношения с ним (ср., например, «К морю» (1824)), и ни малейшим разрушением идиллической ситуации это здесь чревато не оказывается.

Вообще тема стихотворения достаточно часто встречается не только в идиллиях, но и, например, в поэзии Горация. Так, в сущности, именно эта тема составляет главное содержание знаменитого второго эпода римского поэта, неоднократно переводимого в пушкинское время.(xix) Любопытно, что блаженный сельский удел у Горация неоднократно сопоставляется и с судьбой морехода: «Не опасаясь бурь морских» (стих 6), «Тогда не надо ни лукринских устриц мне, Ни губана, ни камбалы, Хотя б загнал их в воды моря нашего Восточный ветер с бурею» (стихи 49 – 52). В целом все это стихотворение имеет у древнеримского поэта-философа саркастический смысл, вскрываемый в заключительных стихах: оказывается, все эти восхваления сельского удела вложены в уста ростовщика Альфия, который таким образом уговаривает сам себя прекратить давать деньги в рост, а купить на них поместье, однако снова не выдерживает. (xx) Характерно, что русские поэты, например, М.В.Милонов и некоторые его предшественники в переводе этого эпода Горация опускали эту концовку, превращая таким образом стихотворение в искреннее, а не расходящееся с подлинными намерениями восхваление сельской жизни.(xxi) Между прочим, сам Пушкин цитировал его знаменитую начальную строку: “Beatus qui procul …” (XIII, 29) в своем письме к А.И.Тургеневу от 7-го мая 1821 г., а Кошанский ссылался на повсюду рассыпанные «похвалы сельской жизни» и воспоминания «о тишине и беспечности деревенской» у Горация и Вергилия в примечаниях к своему переводу (Кошанский С. 245).

Мотив восхвалений удела селянина, служащий лишь прикрытием для совсем иных намерений, вообще распространен у Горация. Так, в знаменитой посвятительной оде к Меценату, которую впоследствии Пушкин переводил («Царей потомок, Меценат» - 1833), сказано: «А купца, если он, бури неистовой / Устрашася, начнет пылко расхваливать / Мир родимых полей, - вновь за починкою / Видим мы корабля в страхе пред бедностью».(xxii) На этом фоне особенную значимость приобретает пушкинский мотив свободного следования своим адекватно осознаваемым стремлениям.

Помимо прямого, непосредственного смысла стихотворения и ряда дополнительных, лежащих в его подтексте оттенков, в нем также как бы мерцает, как потенциально возможный, и совсем иной, аллегорический смысл. Если «уже в античности тенденциозное «общее место» идиллии стало осознаваться как «похвала сельской жизни» и шире – жизни, довольствующейся «немногим», оградившей себя от вторжения стихийных сил: воинственного пыла, «жажды наживы», любви, ревности и иных «губительных» страстей, (xxiii) то и в «Земле и море» сопоставление, с одной стороны, спокойного, а с другой, бурного моря, а также надежной суши приобретает коннотации не только природных стихий. Этому в особенности способствует то обстоятельство, что в пушкинском описании бури на море только один образ: «волны по брегам / Ревут, кипят и пеной плещут» - касается непосредственно моря. Причем и эта единственная деталь восходит к стихам 151 – 152 стихотворной сатиры Батюшкова «Певец в Беседе любителей русского слова» (1813): «В его устах стихи ревут, Как волны, пеной плещут…» (Зарецкий. С. 342) (xxiv) - где сравнение относится не к описанию моря, а к характеристике манеры декламации чиновника Соколова. (xxv) Другие две детали: «И гром гремит по небесам, / И молнии во мраке блещут» - также нередко используются в качестве сравнений для изображения житейских бурь, а сопоставление с рыбаком или мореплавателем, застигнутым бурей в море, вообще было в литературе того времени наиболее тривиальной метафорой их.(xxvi) Все это делает допустимым воспринимать «Землю и море» также и как своего рода притчу о красоте тихих, сдержанных чувств в противоположность бурным страстям. Однако эти притчевые черты относятся к числу скорее потенциальных смыслов стихотворения, которые лежат в его подтексте и актуализируются только при определенных условиях.

Психологически все это могло соответствовать, например, оставшемуся безответным любовному увлечению Пушкиным Екатериной Раевской, которая была известна своей холодностью и надменностью. Красота безответного платоничесткого чувства могла внутренне противопоставляться поэтом разрушительности бурных любовных связей. В этом случае, может быть, не так уж и важно, что именно где-то около времени создания стихотворения поэт, возможно, узнал о помолвке Е.Н.Раевской с М.Ф. Орловым. (xxvii) Могли, разумеется, быть и иные внутренние основания, нам неизвестные. (xxviii)

Не так давно вопрос об источнике «Земли и моря» неожиданно было предложено пересмотреть: «Как показал в свое время Б.В.Томашевский, стихотворение восходит не столько непосредственно к Мосху, сколько к навеянному Мосхом стихотворению Лиотара (так! т. е. Леонара. – С. К.) “Le plaisirs du rivage” (так! т. е. “Les plaisirs du rivage”. – С. К.). Отсюда – и неожиданная форма четырехстопного ямба, выделяющая текст из группы антологических стихотворений…» (xxix) Однако, во-первых, Б.В.Томашевский ничего такого не только не показал, но и не утверждал, а во-вторых, отличия пушкинского стихотворения от элегии Леонара намного значительнее, чем от перевода Кошанского.

Отнюдь не заявляя первоочередное значение Н.-Ж. Леонара по сравнению с Мосхом в переводе Кошанского, Томашевский писал следующее: «Стихи эти по выбору формы, необычной для передачи античного гекзаметра (четверостишия четырехстопного ямба), напоминают стихотворение Леонара “Les plaisirs du rivage”». И далее, приведя пятую строфу стихотворения и отметив, что «Пушкин, зная подлинник, <…> в некоторых местах следовал ему», Томашевский констатировал, что в целом он «далеко отступал от Леонаровского перевода». (xxx)

Сопоставим же пушкинское стихотворение с текстом VI пьесы из четвертой книги «Идиллий» Леонара «Les plaisirs du rivage», в котором мы выделим курсивом строки, перекликающиеся с пушкинскими:

1 Assis sur la rive des mers,

Quand je sens l’amoureux Zéphyre

Agiter doucement les airs

Et souffler sur l’humide empire,

5 Je suis des yeux les voyageurs,

A leur destin je porte envie:

Le souvenir de ma patrie

S’éveille et fait couler mes pleurs.

9 Je tressaille au bruit de la rame

Qui frappe l’écume des flots ;

J’entends retentir dans mon âme

Le chant joyeux des matelots.

13 Un secret désir me tourmente

De m’arracher à ces beaux lieux ,

Et d’aller, sous le nouveaux cieux,

Porter ma fortune inconstante.

17 Mais quand le terrible Aquilon

Gronde sur l’onde bondissante,

Que dans le liquide sillon

Roule la foudre étincelante,

21 Alors, je repose mes yeux

Sur les forêts, sur le rivage,

Sur les vallons silencieux

Qui sont à l’abri de l’orage;

25 Et je m’écrie: heureux le sage

Qui rêve au fond de ces berceaux,

Et qui n’entend sous leur feuillage

Que le murmure des ruisseaux! (xxxi)

Как нетрудно убедиться, Пушкин действительно «далеко отступал» от Леонара. Стихотворения эти различаются и тематически, ведь у Леонара вид спокойного моря рождает не настроение блаженной лени, а мысль о мореплавании, связанную с воспоминаниями о родине. Соответственно если у Пушкина объектом сопоставления оказывается рыбак, то у Леонара это «матросы», впрочем, лишь на мгновение всплывающие в сознании лирического героя: «J’entends retentir dans mon âme / Le chant joyeux des matelots.» Это же касается и отдельных образов. Внешне стихи 2 – 3, 17 – 20, 22–23, 27–28 несколько напоминают Пушкина. Однако если сопоставить соответствующие пушкинские строки с выше приведенными фрагментами из Кошанского и Батюшкова, то становится ясно, что они восходят именно к ним, а сходство с Леонаром имеет самый общий характер. Это же касается и пятой строфы, процитированной Томашевским: она нисколько не ближе к «Земле и море», чем соответствующие строки из перевода Кошанского: «Когда ж восстанут волны бурны, / И с тяжким ревом грозный ветр / Воздвигнет сонмы вод из недр, / И, пеной осребрясь, шумят моря лазурны…»

Скорее всего некоторое общее сходство текстов объясняется тем, что французский поэт сам подражал в своей идиллии классическому образцу этого жанра у Мосха, (xxxii) соединив мотивы греческого поэта с автобиографическими мотивами сентиментальных воспоминаний о далекой родине и стремления к возвращению на нее (родившись и выросши в Гваделупе, бывшей в то время французской колонией, Леонар провел большую часть жизни во Франции и в Бельгии).(xxxiii)

Впрочем, одна вероятная реминисценция из Леонара у Пушкина действительно есть. Стихотворением французского поэта, возможно, навеяны два заключительных стиха «Земли и моря». Строки «А я в надежной тишине / Внимаю шум ручья долины», по всей видимости, резюмируют стихи 23 – 28 французского поэта. С одной стороны, они соединяют в единый образ «ручья долины» два разрозненных образа Леонара: “Sur les vallons silencieux” и “Et qui n’entend sous leur feuillage / Que le murmure des ruisseaux!”. С другой стороны, «в надежной тишине» как бы суммирует несколько аналогичных деталей Леонара: «à l’abridel’orage», «aufonddecesberceaux», «sousleurfeuillage».(xxxiv) Частичным воздействием Леонара можно было бы объяснить и первоначальное заглавие пушкинской пьесы «Морской берег» в одном из автографов (ПД 833, л. 1 об.) (у Леонара в буквальном переводе – «Наслаждения морского берега»). Однако и в этом автографе имеется подзаголовок – «Идиллия Мосха», да и вообще первоначальное заглавие могло прийти на ум Пушкину просто как наиболее естественное обозначение темы.(xxxv)

Таким образом, в целом нет никаких оснований, чтобы считать “Les plaisirs du rivage” основным или равноценным «Цветам греческой поэзии» Кошанского источником «Земли и моря». Впрочем, и одним из дополнительных его источников он может считаться только гипотетически. Вообще идиллии Леонара воплощали в новоевропейской литературе тип восходящей к Геснеру пространной, ролевой или субъективной и нередко дидактической идиллии. (xxxvi) “Les plaisirs du rivage” входит в четвертую, последнюю книгу «Идиллий» Леонара и относится, следовательно, к числу его поздних «чувствительных» и «меланхоличных» идиллий. (xxxvii) В русской поэзии эту жанровую форму развивал один из литературных противников пушкинского круга поэтов В.И.Панаев, (xxxviii) чьи идиллии вызывали у Пушкина насмешливую реакцию.

Пушкин противопоставлял «геснеровской, чопорной и манерной» буколической природе «древнюю простую, широкую, свободную…» (Х1, 221). Самому поэту были ближе идиллии и в особенности фрагменты идиллий А.Шенье «во вкусе древних», которые, кстати сказать, и восходили в классической поэзии не столько к Феокриту, сколько к произведениям, вроде привлекшего внимание Пушкина стихотворения Мосха. Между прочим, в издании Шенье 1819 г. в разделе «Фрагменты идиллий» Пушкин мог прочитать его перевод эпиграммы Мосха на пашущего Эрота; еще два подражания идиллиям Биона и Мосха включены в раздел «Элегий». (xxxix) У Шенье был замысел целого ряда идиллий на темы моря, который он осуществил лишь частично (xl) (к нему, в частности, относится “La jeune Tarentine”, которую в 1822 г. перевел Н.И.Гнедич, (xli) а Пушкин по этому поводу сетовал на него: «Гнедич у меня перебивает лавочку» (Х111, 56). Именно свою ориентацию на этот «лирический», субъективный тип идиллии, выдержанной в духе простоты и естественности древних, поэт недвусмысленно выразил, включив «Землю и море» в несобранный цикл «эпиграммы во вкусе древних», а впоследствии поместив ее в своих «Стихотворениях» (СПб., 1826) в разделе «Подражания древним».(xlii)

Зато знакомство со сборником, изданным лицейским учителем Пушкина, судя по всему, не только вдохновило поэта на «Землю и море» и «Редеет облаков летучая гряда», (xliii) но сказалось и в следующей шутке из письма к Л.С.Пушкину от конца февраля – начала марта 1825 г.: «Кланяйся моему другу Воейкову. Над или под Морем и землею должно было поставить Идиллия Мосха – От этого я бы не удавился – а Бион старик при своем остался б…» (XIII, 146). В ней оказались аккумулированы почти все сведения о Мосхе и Бионе, которые Пушкин мог почерпнуть у Кошанского: 1) что некоторые произведения Биона приписывались Мосху и наоборот; 2) что Бион был старше Мосха; 3) что Бион покончил жизнь самоубийством (правда, Пушкин в этой фразе отождествляет себя с Мосхом и, следовательно, слова «я бы не удавился…» могут считаться отзвуком этого обстоятельства только при условии весьма свободного обращения Пушкина с фактами – которое, впрочем, вполне уместно в шутке).

Так, на страницах «Цветов греческой поэзии», соседствующих с переводом Кошанского из Мосха, упоминается о том, что некоторые произведения Биона, в частности, идиллия, обращенная к Гесперу, которой Пушкин подражал в своей элегии «Редеет облаков летучая гряда», приписывались Мосху (Кошанский. С. 97). Пушкин в пародийной форме обыгрывает этот факт, а также разницу в возрасте между собой и своим издателем, примерно соответствовавшую разнице в возрасте между Бионом и Мосхом, как она была представлена в приписывавшемся Мосху известном «Плаче о Бионе», написанном на смерть греческого идиллика и также переведенном Кошанским. В «Цветах греческой поэзии», целиком посвященных жизни и творениям именно этих двух греческих стихотворцев, на это указывается неоднократно: Мосх «был современником и учеником Биона, которому в честь написал идиллию под именем «Надгробная песнь Биону» (Кошанский. С. 323 – 326, 126). (xliv) Непосредственно пассаж насчет «старика Биона» мог быть отзвуком следующей фразы Кошанского: «Мосх в юности своей видел старика Феокрита». Пушкин легко мог в своем сознании сконтаминировать ее с утверждением, что Мосх «был современником и учеником Биона» (Кошанский. С. 127, 126). Так скорее всего и появился «старик Бион».

В контексте всего выше сказанного сожаление Пушкина о том, что при публикации «Земли и моря» не был указан ее греческий источник, могло объясняться не только его нежеланием, чтобы кто-то из читателей воспринял его как претендующее на полную оригинальность стихотворение, но и опасением, что его примут за подражание Леонару или какому-то другому европейскому поэту (названная тема была довольно распространенной).

Итак, «Земля и море» - это все же действительно подражание Мосху-Кошанскому (хотя и отчасти переведенное на поэтический язык Батюшкова и вообще карамзинистов) и вполне идиллия (хотя и, разумеется, не древнего, а новоевропейского типа, в духе «фрагментов идиллий» А. Шенье), причем идиллия не столько Мосха, сколько самого Пушкина. То есть это «чисто пушкинская» (xlv) пьеса, свободно и ясно формулирующая идеальный план бытия поэта, полная приятия мира в его самых разнообразных проявлениях и являющаяся квинтэссенцией многих других пушкинских мотивов, развитых впоследствии. Более того, это еще и выраженная в формах «предметного мышления» (С.Л.Франк) своеобразная притча о красоте тихих, сдержанных чувств в противоположность бурным страстям, о том, как, пользуясь своей свободой, сохранить гармонические отношения с природой в самых разных ее состояниях и как обрести внутреннюю гармонию, просто оставаясь самим собой.

(i) Пушкин А.С. Полн. собр. соч. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1937. Т. II (2). С. 162. Далее ссылки на это издание в тексте с указанием номера тома римской цифрой и номера страницы арабской. Принадлежащим мне курсивом в тексте выделены слова (или части слов), имеющие соответствия в приведенном ниже тексте Н.Ф. Кошанского.

(ii) Цветы греческой поэзии, изданные Н.Ф. Кошанским. М., 1811. С. 341 – 342. Далее ссылки на это издание в тексте с пометой «Кошанский» (курсивом) и с указанием номера страницы в скобках. Впервые источник указан Л. Н. Майковым (Пушкин А.С. Сочинения. СПб.: Академия наук, 1899. Под ред. Л.Н. Майкова. Т. 1. С. 186 - 187 – примеч.) и – в гипотетической форме – П. Черняевым (А. С. Пушкин как любитель античного мира и переводчик древне-классических поэтов. Казань, 1899. С. 50 – 51).

(iii) Как явствует из библиографического указателя Е.В.Свиясова «Античная поэзия в русских переводах ХУ111-ХХ вв. (СПб., 1998. С. 74), к 1821 г. был опубликован лишь один перевод этого стихотворения: Куницкий П. Мосхова идиллия («Когда средь тишины приятной, безмятежной…») // Украинский вестник. 1816. Ч. 1. № 3 (Март). С. 349 – 351. Однако этот перевод не обнаруживает особого сходства с пушкинским переложением. Мог быть доступен Пушкину также и перевод К.П. Масальского, опубликованный только в 1825 году (Северные Цветы на 1825 год. СПб., 1825. С. 278 – 279), но датированный самим переводчиком при публикации 1820-м годом. Однако предположение об этом переводе как об основном источнике пушкинского стихотворения, однажды высказанное печатно (Лернер Н. Разъяснение о происхождении стихотворения А. С. Пушкина «Земля и море»: (Библиографическая попытка) // РА. 1899. № 11. С. 451), было снято самим Н. О. Лернером, убежденным комментарием в издании под редакцией Л. Н. Майкова (Пушкин А.С. Сочинения. СПб.: Академия наук, 1899. Т. 1. Примеч. С. 186 – 187) во влиянии перевода Кошанского. См.: Лернер Н. Еще о стихах Пушкина «Земля и море» // РА. 1899. № 12. С. 612.

(iv) Якубович Д.П. Античность в творчестве Пушкина // Временник Пушкинской комиссии. Вып. 6. М.; Л., 1941. С. 133-134. Слово «Музы» во втором стихе Мосха появляется только у Кошанского, потому что почти во всех рукописях Мосха здесь стоит не имеющее смысла и требующее поэтому конъектуры μοισα; большинство филологов-классиков придерживаются чтения μοι γα мойга («мне земля <не мила>», а Кошанский избрал вариант μουσα («муза»). Этой экзегезы нет ни у К.Масальского, ни в появившемся вскоре после пушкинского переводе М. Загорского, но она присутствует также (возможно, не без влияния Кошанского) в переводе П.Куницкого. См. Приложения к настоящей статье.

(v) Отмечено Д.П.Якубовичем (Там же). Зависимость пушкинского стихотворения от переложения Кошанского еще заметнее, если обратиться к его черновым вариантам. В процессе работы над стихотворением Пушкин убрал другие близкие к переводу Кошанского места, например: «Я внемлю шуму смирных вод / Под темным явором долины». Правда, сходный вариант находим и у П.Куницкого: «А я под явором возлягу сеннолистным, / Склоню спокойно слух к потокам тихим, чистым».

(vi) Зарецкий А.Р. Об идиллии Пушкина «Земля и море» // Университетский Пушкинский сборник. М.: МГУ, 1999. С. 340 – 346. Далее ссылки на это издание в тексте с пометой «Зарецкий» (курсивом) и с указанием номера страницы в скобках.

(vii) Элиаш Н. К вопросу о влиянии Батюшкова на Пушкина // Пушкин и его современники. Пг., 1914. Вып. 19 – 20. С. 32.

(viii) Батюшков К.Н. Полное собрание стихотворений (Б-ка поэта. Большая сер. 2-е изд.). М.; Л., 1964. С. 114 – 115.

(ix) Показательно, что сам исследователь все же признает: «тема «Земли и моря» отнюдь не элегична: речь идет не о гнетущих переживаниях, а об избавлении от них». (С. 345)

(x) Греческое «τ`ον ’άγριον» означает «селянина», а не «пастуха». Именно так передано это слово как в современном переводе М.Е.Грабарь-Пассек, так и в предшествующем пушкинскому переводе К.П.Масальского (Феокрит. Мосх. Бион. Идиллии и эпиграммы. Пер. и коммент. М.Е.Грабарь-Пассек. М., 1958. С. 167; Северные Цветы на 1825 г. С.278 – 279).

(xi) Тем не менее, стихотворение это обыкновенно печаталось в составе древнегреческих идиллий. Это же жанровое обозначение сохраняет и Кошанский, озаглавивший свой комментарий к нему как «Нечто о пятой идиллии» (С. 241 – 247). У него же отмечен и тот факт, что как «буколика» это стихотворение обозначено и в одной из рукописей Мосха. См.: Кошанский. С. 241.

(xii) Феокрит. Мосх. Бион. Идиллии и эпиграммы. С. 220. В то же время идиллия эта рассматривается комментатором этого издания как своего рода прообраз новоевропейской идиллии: «Это – уже та искусственная, идиллическая в нашем смысле слова ситуация, которая в новой европейской литературе развилась в пастораль» (Там же. С. 314).

(xiii) Вершинина Н.Л. Проблема вариативности идиллической жанровой традиции в стихотворении Пушкина «Земля и море» // Болдинские чтения. Нижний Новгород, 1995. С. 84 – 85.

(xiv) Там же. С. 85.

(xv) Как точно заметил А.Р.Зарецкий, «в “Земле и море” слово «шум» наделено устойчивыми положительными коннотациями (ср. «Погасло дневное светило…»), тогда как у Кошанского противопоставляется приятный шум ручья и неприятный шум бури,

Подобные работы:

Актуально: