Перспективы социологического анализа властных элит
Дука А.В.
Первый вопрос, встающий перед исследователем элит, связан с тем, насколько термин “элиты” необходим и продуктивен в социологии или даже шире — в обществоведении.
Прежде всего, я остановлюсь на самом слове “элита”. Часть словарей и энциклопедий начинают с историко-этимологического анализа и показывают, что слово происходит от латинского eligere, затем трансформировавшегося во французское слово elite — “лучшее, отборное, избранное”. Во французском языке первоначальное написание было “eslite” (XII в.), и только с XVI столетия это слово приобрело современную форму. Употребление в современном значении зафиксировано с 1360 г. (1, p. 1529). В средневековый английский язык (XIV в.) “elite” проникло из старо-французского и существовало как глагол в значении “отбирать” и “выбирать на должность” (2, p. 1879; 3, p. 142) и как существительное — “избранный” и “выбранный” (2; 3), “избрание” (3, p. 142). Но уже к XIX столетию это слово считалось устаревшим. В современном значении оно фиксируется словарями в 1823 г. (2, p. 1879; 4, p. 876). В немецком языке слово “элита” появилась в конце XVIII–начале XIX в. (Goethezeit — время Гёте, как указывает Брокгауз) (5, S. 58). В самом начале своей классической книги “Элиты и общество” Том Боттомор приводит первоначальное употребление этого слова в XVII в. для обозначения товаров высшего качества, а затем, с XIX в. — для обозначения персон и групп, находящихся на вершине социальной иерархии (6, p. 7; также см.: 7, с. 402–403). В русский язык слово “элита” вошло только в XX в.
Примечательны примеры словоупотребления, которые дают словари. Например, Ларусс: “Лучшая, выдающаяся (изысканная) элита парижского общества. Французский протестантизм был лучшим в Европе во всех отношениях. Жандармерия является лучшей (отборной) частью французских солдат. <...> Элитный, чрезвычайно изысканный, выдающийся, предпочтительный. Изысканный мужчина, изысканная женщина, порода. Соколы элитных пород замечательны своей храбростью, умом и мощью своего полета” (8, p. 364). Французско-немецкий словарь: “Избранный, избранник; ядро; выбор, подбор; избранные души; отборные, лучшие товары; цвет дворянства; отборные войска” (9, S. 340).
В этом отношении термин “элита” и его этимология не только подчеркивает отдельность (“отобранность”, “избранность”) элиты и одновременно указывает ее место в системе стратификации общества, противопоставляя эту социальную группу “неизбранным”, “массе”. Он также подводит к очевидной онтологической данности — “так есть”, ибо трудно не согласиться с тем, что существует некто, кто лучше других и каким-то образом был в связи с этим отобран. Функция самоидентификации и идентификации в термине “элита” в значительной мере совпадают, и тем самым он выполняет и функцию легитимирующей номинации. Фридрих Ницше отмечал: “...сами “добрые”, т.е. знатные, могучие, высокопоставленные и благородно мыслящие считали и выставляли себя самих и свои поступки как доброе, как нечто высшего сорта, в противоположность всему низкому, низменно мыслящему, пошлому и плебейскому. Из этого чувства расстояния они впервые извлекли себе право создавать ценности, чеканить названия ценностей” (10, с. 15). Сила и власть языка подкрепляется авторитетом политической власти.
Здесь важно, что номинация создает социальные демаркации. Язык, дискурс, являясь средством объективации, выступает важным инструментом и аспектом идентификации и институционализации. Другими словами, употребляя определенный термин инструментально, мы вынуждены использовать его в том же смысле, что и другие люди, иначе невозможна эффективная коммуникация и взаимодействие. Так он становится общепринятым и то, что он означает — само собой разумеющимся, типичным для данного времени и места. Рутинизация употребления слова связывается с обычностью и естественностью обозначаемых им явлений. Одновременно происходит минимизация уровня неопределенности, в чем и заключается одна из важнейших функций любого института. В этом отношении лингвистическая объективация может быть представлена, кроме всего прочего, и как субинститут того института, на который она направлена.
Вместе с тем, понятно, что непосредственная номинация, произведенная здесь и сейчас, не создает институт. “Институты предполагают историчность <...>. Взаимные типизации действий постепенно создаются в ходе общей истории” (11, с. 92). В этом смысле называние и самоназывание элитой властных групп современной России может и не предполагать наличия данной страты, но лишь указывать на интенции определенных социальных групп или, по крайней мере, на начавшийся и не завершившийся процесс институционализации (см., напр.: 12; 13; 14, с. 114; 15, с. 198). Тем более, что большинство членов социальных групп, которые исследователи идентифицируют как элиты, не считают себя элитой (см., напр.: 14, с. 111; 16, с. 86; 17, с. 63–68; 18, с. 116; 19, p. 644).
Элита как институт
Что же должно институционализироваться? Другими словами, какой институт может или должен возникнуть? Или иначе — какая сфера социетальных отношений дестабилизировалась? Ибо любой институт — это прежде всего специфический социальный “фиксатор”. Карл Манхейм отмечал, что “элита в области политики и организации создает интеграцию многочисленных волевых импульсов” (20, с. 313). Элита препятствует (во всяком случае, такова ее основная функция как института) дезинтеграции общества вследствие неконтролируемых действий различных социальных групп 2. Обычно такого рода деятельность связывается с осуществлением властных полномочий. С этим связана и основная характеристика противопоставления “элита — массы”: организованное меньшинство и неорганизованное большинство (см., напр.: 22, p. 30).
Здесь также имеет смысл обратиться к представлениям Ханса Герта и Чарльза Райта Миллса о социальной структуре (23).
Согласно их взглядам, общество организовано вокруг институциональных властных структур. Институт — “общественная форма определенной совокупности социальных ролей” (23, p. 23). Роли институализированы и выполняются постольку, поскольку санкционированы той или иной властью. Каждый институт “стабилизирован лидером”, обладающим правом контроля и наложением санкций на всех партнеров по институту, выполняющих ту или иную роль. Классификация институтов проводится в соответствии с основными целями их деятельности. Схожие по выполняемым функциям институты образуют “институциональный порядок”. Комбинация институциональных порядков составляет социальную структуру. В современных государствах существует пять институциональных порядков: политический, экономический, военный, родственный (семейный), религиозный. Наибольшее значение имеют три из них: экономическое, военное и политическое сообщество. Каждый институциональный порядок стабилизируется своей властной структурой, заполняемой представителями высшей иерархии (или элиты).
В соответствии с этими представлениями Ч.Р. Миллс разработал свою концепцию властвующей элиты.
“Властвующая элита состоит из людей, занимающих такие позиции, которые дают им возможность возвыситься над средой обыкновенных людей и принимать решения, имеющие крупнейшие последствия. Принимают ли они эти решения или нет — это менее важно, чем самый факт владения такими ключевыми позициями; их уклонение от известных действий и решений само по себе является действием, зачастую влекущим за собой более важные последствия, чем решения, которые они принимают. Это обусловлено тем, что они командуют важнейшими иерархическими институтами и организациями современного общества” (24, с. 24).
Для нас важно, что деятельность элиты не только может выполнять стабилизирующую функцию в отношении всего общества или его подсистем, но может и дестабилизировать его состояние 3.
Можно предположить, что в рамках своей стабилизирующей и дестабилизирующей функции элита институционально полагает пределы существования других институтов и индивидов, т.е. является институционализирующим институтом. Но здесь она (или ее доминирующая часть) выступает скорее в форме политической институции, использующей правовые механизмы.
Институциональное определение пределов происходит в рамках следующих категорий.
а) Во времени. Прежде всего, это проблема физической смерти. Определение институционализированной и отчужденной смерти максимально осуществляется в политике. Власть над жизнью, возможность положить предел существованию — выражение мощи института и институции, освоения ею публичного и частного пространства. Второе — публичная смерть — признание индивида или группы более не существующими в публичном пространстве, лишение или существенное ограничение их прав.
б) В пространстве. Определение пределов своего и чужого. Это связано с функцией идентификации и демаркации — своя земля и сопредельные страны. Одновременно это структурирование и определение своей территории (например, административное деление, наименование населенных пунктов и географических объектов). Ландшафтные изменения (повороты рек и пр.).
в) В социальном взаимодействии. Разграничение своих и чужих, друзей и врагов. Враг может быть как внешним, так и внутренним. Для политической элиты эта функция оказывается ключевой (см.: 28).
г) В состоянии. В социальной сфере — это акты гражданского состояния. Внутриполитически — это обозначение социально-политических позиций и границ между ними. Современное государство фиксирует гражданские состояния не столь всеобъемлюще и жестко, как в сословном обществе, но не менее определенно. Во внешней политике — это право прекращать мир и объявлять войну.
Субъектом отчужденного институционального полагания является, прежде всего, государство2. Поэтому контроль над этим главнейшим для элиты и контрэлиты институтом является основополагающим. Для внешнего же наблюдателя государственные органы и властвующая элита часто являются синонимами.
Когда мы говорим о стабилизирующей по отношению к обществу деятельности элит, мы фиксируем то, что можно было бы назвать объективным оправданием существования элит, т.е. то, что они должны были бы делать, если бы исходили из представлений об общественном благе. Но очевидно, что субъективные целеполагания членов элитных групп могут быть иными. Дуглас Норт в связи с этим отмечал: “Институты не обязательно — и даже далеко не всегда — создаются для того, чтобы быть социально эффективными; институты или, по крайней мере, формальные правила, создаются скорее для того, чтобы служить интересам тех, кто занимает позиции, позволяющие влиять на формирование новых правил” (29, с. 33).
Но это не означает, что возможен произвол. Существуют достаточно сильные институциональные ограничения деятельности элит. Более того, они институционально задают условия существования элит. Очень важен исторический и социальный фон: традиции, обычаи. Этот фон может быть назван “общеинституциональным фоном”, “принципами институционального воспроизводства” или “базовыми институтами”. Торстейн Веблен вполне справедливо утверждал, что “институты — это результат процессов, происходивших в прошлом, они приспособлены к обстоятельствам прошлого и, следовательно, не находятся в полном согласии с требованиями настоящего времени” и далее, еще более радикально: “Существующие в наши дни институты — принятая в настоящее время система общественной жизни — не совсем подходят к сегодняшней ситуации” (30, с. 202).
Наряду с естественным запаздыванием развития институтов по сравнению с “требованием времени” возможен и так называемый “хреодный эффект” 41 (от греческого chre — предопределенный, обреченный и odos — путь), связанный с развитием по неоптимальному пути в силу некоторых случайных обстоятельств. Со временем изменить траекторию достаточно трудно. Кроме того, само развитие в данном направлении может создавать некоторую иллюзию оптимальности, идеологически оформленную в “особый путь развития”. Таким образом, предопределенность прошлым становится основным фактором развития и институциональной, и институционализирующей деятельности элит2, могущей привести к институциональной дихотомии и институциональному неравновесию (см. об этом в разделе “Элиты и общественные изменения”).
Важной для институциональной деятельности элиты является согласованность ее членов. Эта проблема особо рассматривается исследователями элит. Классики элитологии подчеркивали, что элита внутренне однородна, едина и осознает себя как таковая 3. Джеймс Майзель сформулировал это положение следующим образом: “three C’s” — group consciousness, coherence, and conspiracy (in the sense of common intentions) — групповое сознание, согласованность, сговор (заговорность) (в смысле общей устремленности) (34, p. 4; 35, гл. 1). Глубинно это связано с существованием специфического для элиты смыслового подуниверсума (11, с. 139–140), придающего объективный смысл деятельности этой специфической группы, а также, одновременно, придающего этой группе внутреннее единство. С представлениями о необходимости согласования основополагающих принципов деятельности в политической и экономической сферах связана и концепция конституционного выбора Джеймса Бьюкенена, в которой консенсус при принятии решения — норма, а “остальные возможные правила рассматриваются лишь как его варианты” (36, с. 129).
Вместе с тем, необходимо отметить, что часть исследователей рассматривает возможность существования типа элит, характеризующегося открытым конфликтом элитных фракций и рассогласованностью базовых интересов (см., напр.: 37; 38; 39; 40; подробно об этом: 41, с. 10–13).
Кроме того, можно даже сказать, что само существование элит как определенного исторически конкретного института связано с фундаментальными ограничениями. О такого рода ограничениях подробно сказано в разделе, посвященном проблеме институционализации элит.
Элиты и роли
Поскольку институт репрезентируется в ролях, то, с институциональной точки зрения, персонифицированная совокупность ролей и представляет собой элиту в ее “человеческом” измерении. Роли связаны с определенной закрепленностью и значимо коррелируют с формальными позициями. Другими словами, элита как институт актуализируется в деятельности персон, занимающих определенные позиции. Позиции связаны с различными функциями элиты. В этом отношении проблема идентификации элит в рамках институционального подхода скорее всего решается в пользу позиционной идентификации1. Ч.Р. Миллс в данном случае вполне логичен.
Часть элитных позиций обладает символическим представительством того или иного института. Некоторые символические роли имеют стратегическое значение, поскольку обеспечивают целостность, интегративность иерархической реальности и ее восприятия (например, президент, премьер-министр и т.п.)2 5. Сьюзан Келлер вообще рассматривает символическое значение элиты как одну из форм ее существования: “Стратегические элиты одновременно являются и коллективными агентами, и коллективными символами” (45, p. 154). Здесь подчеркивается важная роль элиты — символическое интегрирование сообщества.
Символическая репрезентация институциональных порядков связана с символическим ресурсом, которым обладает и элита как целое, и каждый ее член. Вместе с тем, становящаяся, институционализирующаяся новая властная группа (элита) остро нуждается в символах старой власти, которые подчеркнули бы ее легитимность. Так, сотрудник А. Чубайса по Госкомимуществу А. Казаков вспоминал: “Много сил мы потратили на то, чтобы руководители КУГИ по должности были заместителями губернаторов и обладали некими атрибутами власти. У них в кабинетах были установлены аппараты ВЧ, которые до того, как правило, стояли только в первых приемных. Даже эта на первый взгляд формальная акция подняла престиж руководителей комитетов” (46, с. 197)3. В данном случае происходит важный процесс обретения символа власти, составляющий часть процесса институционализации.
Институционализация элит(ы)
Процесс институционализации элит(ы) связан с необходимостью в новых условиях снижать уровень неопределенности, создавать заново предсказуемый мир. Причем это может быть связано как с принципиальным общественным переустройством, так и с возникновением новых общественных потребностей и становлением отношений, взаимодействий по их удовлетворению, а также появлением индивидов и групп, осуществляющих эти взаимодействия, что требует новой типизации взаимоотношений и создания нового “заднего плана рутинных действий” (11, c. 96). Причем эти индивиды и группы могут выполнять и аналогичные прежним, но качественно иные действия.
Возникновение элит в Европе в результате буржуазных революций в этом отношении весьма показательно. Происходит диверсификация публичной власти, вытеснение из сферы гегемонии аристократии и замещение ее новыми общественными силами. Роберт Нисбет в связи с этим процессом говорит об “открытии элит”, которое совершают английские и французские мыслители того времени (47, ch. 4). Они отражают в своих произведениях новую ситуацию. Власть и различные властные функции становятся принципиально открытыми. Рождение, обычай и право не создают социально-групповых ограничений для вхождения во властные группы и влияния в политической сфере. Сословность управления упраздняется. На смену аристократии как властвующему слою феодализма приходит элита, связанная с буржуазным обществом. Этот новый слой может рекрутироваться и из аристократии, что частично уже осуществлялось, но теперь изменилась его качественная определенность. Происходит переформулирование задач властных групп. В любом случае мы имеем дело с иным распределением и осуществлением публичной власти (политический институциональный порядок) и иным распределением, размещением социальных позиций и общественных ресурсов (институт стратификации).
Отличие элиты от аристократии связано с принципиально иной стратификацией общества. Классовое общество приходит на смену сословно-корпоративному. Индивидуальные и групповые преимущества — привилегии, власть, престиж — в сословном обществе приобретаются при рождении и законодательно закрепляются. При этом между сословиями необходимо существует неравенство и неравноправие. Классовое общество, по словам Питера Бергера, идеально ориентировано на достиженческие механизмы получения тех или иных преимуществ (51), предоставляя формально равные возможности и права, и в этом смысле оно порождает принципиально иные институциональные порядки, связанные с распределением власти и ресурсов. Аристократия — часть дворянского сословия, элита — часть господствующего класса капиталистического общества 6. Элита в этом смысле потенциально открытая группа. Вместе с тем, меняется и сам характер деятельности властных структур, связанный с тенденцией к расширению властных функций буржуазного государства (53). Этот процесс связан с кардинальными изменениями власти вследствие буржуазной революции: тотальность власти, ее централизация и рационализация (47, p. 109–111). “Традиционный” взгляд был связан с весьма ограниченной компетенцией властных структур и групп. Так, Гегель писал: “Государство может вообще оставить вне сферы своего внимания всю систему налогообложения, не поступаясь при этом своим могуществом” (54, с. 80). Современное же государство неизменно увеличивает свою мощь и сферу компетенции, особенно в сфере экономической, финансовой и фискальной. С этим процессом естественно связано усиливающееся переплетение интересов и сфер деятельности экономических и политических властных групп. Ч.Р. Миллс в связи с этим отмечает: “Прошло то время, когда с одной стороны существовала сфера экономики, а с другой — сфера политики, включавшая в себя военное ведомство, деятельность которого не влияла на политическую и деловую жизнь. Теперь существует пронизанная политикой экономика, связанная тысячью нитей с военными институтами и их решениями” (24, с. 29).
Надо отметить, что взаимопереплетение различных сфер социальной жизни в индустриальном обществе происходит на основе уже произошедшего на ранней стадии перехода от традиционности отделения политики от социальной и экономической сфер. Для постсоветского общества задачи общественного переструктурирования оказываются во многом схожими с добуржуазными социумами — необходимость разгосударствления и деполитизации общественной жизни и становления гражданского общества. Но имеются и существенные отличия, связанные с тем, что социалистическое общество уже не было традиционным, и в этом отношении взаимосвязанность сфер общественной жизни является структурно-функциональным свойством индустриального общества. Таким образом, требования диверсификации общественных секторов и властных структур сосуществуют одновременно с необходимостью их взаимопереплетения.
Рационализация властных отношений связана с их деперсонификацией. Для традиционного общества весьма характерны патрон-клиентские отношения. Элита институционализируется, когда властные группы деперсонифицируются.
Другой аспект революционной власти как нового типа публичной власти, о котором пишет Р. Нисбет, — ее массовая база. Для элиты чрезвычайно важно, что она может представить себя выразителем интересов всего народа, причем не в силу принципа субсидиарности — функциональной взаимодополнительности различных социальных групп в обществе, — а в силу связи с интересами народа, который через структуры гражданского и политического общества артикулирует свои интересы и доносит их до властных структур. Это связано с изменением принципа легитимности в индустриальном обществе. Механизмами связи между политической элитой и населением являются такие политические институты массовой политики, как массовые партии, всеобщие выборы и т.п. Но потребность элиты представлять себя выразителем интересов населения является отражением потребности общества доносить свои нужды до властных структур. Именно поэтому элита легитимна.
Массовость политики и диверсификация власти в качестве одного из своих следствий имеет весьма примечательную тенденцию: “Первое воздействие либерального порядка на образование элиты находит свое выражение в возрастании элитарных групп” (20, с. 315). Элита численно больше аристократии. Происходящие изменения в экономической сфере также являются определяющими для генезиса элиты. Г.Л. Филд и Дж. Хигли прямо указывают, что элиты возникают вместе с появлением промышленного общества и рабочего класса (38, ch. 2). Таким образом, экономическая сфера также способствует увеличению состава элиты.
Можно говорить о трех тесно взаимосвязанных характеристиках современности: открытость общества, открытость власти и открытость политики. В этом смысле появление элит(ы), связанное с макросоциетальными изменениями — ответ на вызов времени, так как именно такой тип контроля и взаимодействий при осуществлении властных полномочий и распределения ресурсов соответствует новому индустриальному обществу. Институционализация элит(ы) в социетальном масштабе связана, с одной стороны, с необходимостью интегрировать общество в условиях его социального переструктурирования и резкого увеличения уровня радикальной социетальной неопределенности (непредсказуемости и неконтролируемости действий индивидов и групп). С другой стороны, институционализация связана с потребностью старых властных групп сохранить на новых началах свои иерархические позиции, а новых групп, — оказавшихся способными (или вытолкнутыми историческим развитием) занять позиции, связанные с контролем за распределением общественных ресурсов, — конвертировать их во властные полномочия.
Одновременно становятся, институционализируются не только элиты — происходит всеобщая (пере)институционализация. На первых порах данный процесс может сопровождаться рассогласованием норм и разрушением старого институционального порядка настолько, что может создаваться впечатление полного разрушения государства. Причем новая власть, не чувствуя достаточной легитимности и стремясь завоевать максимально большое число сторонников, идет на явное свое ослабление. П.И. Новгородцев, характеризуя Временное правительство после февраля 1917 г., писал, что оно “не хотело применять “старых насильственных приемов управления”, не хотело “насилия и принуждения”, говоря короче, не хотело неизбежных средств государства и права. <...> В этой системе свободы, которая признавалась здесь за норму государственного управления, идея государства, власти и права, в сущности, упразднялась. Революция отдавалась на произвол стихийных сил, для которого впоследствии было найдено украшающее наименование “правотворчества снизу”. В своем стремлении как можно менее походить на старую власть Временное правительство и вовсе перестало быть властью. Это была не столько демократия, сколько узаконенная анархия” (55, с. 562). Для таких периодов весьма характерен правовой нигилизм, см. (56, гл. VI; 57, гл. V; 58) и институциональная неустойчивость.
Важно иметь в виду, что сами элиты в процессе своего становления и развития одновременно являются активными агентами процесса новой институционализации, выступая в качестве институализирующих институтов. Как отмечают Р. Фридланд и А. Робертсон, “автономный рынок не “возникает”; он конструируется в процессе утверждения политической и государственной власти... Исторически мы не сможем понять функционирования и развития рынков без признания того, в какой степени они были сформированы фискальными интересами государства и формами легитимации государственной власти, которые, в свою очередь, находились под воздействием международной гонки вооружений” (цит. по: 59, с. 29, прим.). И, безусловно, вновь сформировавшиеся институты в свою очередь воздействуют на элиты.
В этом отношении российская постперестроечная история показательна. Советская номенклатура, начиная институциональные изменения, превращается в элиту. Но это не сиюминутный процесс — вполне возможны рецессии. И об этом пишут многие исследователи, говоря о реноменклатуризации (60, с. 291; 61, с. 112; 62). Еще в самом начале процесса трансформации в Восточной Европе о возможности такого процеса писал Яцек Василевский (63). Процесс переинституционализации властных групп и структур сталкивается с вполне естественной “институциональной вязкостью”: старые институты тормозят трансформацию. И здесь вполне возможна определенная “институциональная маргинальность” и “институциональные химеры”. Изменения, безусловно, происходят и произойдут, но на это необходимо время. Раз возникнув, те или иные институциональные изменения “тянут” за собой другие, они приводят к смене всего институционального порядка. Для таких глубоких изменений весьма показательно становление саморегулирующегося рынка. Карл Поланьи, описывая эту проблему, отмечал, что первоначально три весьма важных элемента рынка — земля, деньги и труд — существовали вне рыночных отношений, поскольку они не производились для продажи и их характеристика как товара была чистой фикцией 7. Постепенное распространение рыночных механизмов на эти элементы, их “маркетизация” способствовали становлению саморегулирующегося рынка. Кроме того, “элементы производства были обречены (курсив мой. — А.Д.) стать предметами купли — продажи” (64, с. 16). Такая же обреченность характерна и для российской властной элиты.
Одним из индикаторов незавершенности институционализации постсоветских властных элит является незавершенность общественных и политических скандалов. Они в большинстве случаев ничем не заканчиваются. Разоблачения высокопоставленных лиц в нарушении норм (в том числе уголовных) не приводят к разбирательствам, наказанию, той или иной ответственности. С одной стороны, сами скандалы приоткрывают власть. Она становится видимой для публики. В борьбе друг с другом соперничающие фракции властных групп вынуждены апеллировать к общественности, а дискредитация противника возможна лишь тогда, когда существует некое общее представление о нормах поведения, которое разделяют разные социальные группы, и с мнением этих групп они вынуждены считаться. Осуществляется общественный контроль власти. Но, с другой стороны, незавершенность скандалов говорит о естественности происходящего для самих властных групп и для общественности. По большому счету, спроса с нарушителей нет. Происходит замалчивание, и сама его возможность свидетельствует о происходящей в определенной форме институционализации власти и властных групп. Как отмечал Реми Ленуар, “молчание подразумевает, что нет никаких вопросов, что никому даже в голову не приходит усомниться в установленном порядке вещей. В этом смысле фундамент власти — это то, что само собой разумеется” (66, с. 169). А само собой разумеется внепубличное разрешение конфликтов.
Элиты и общественные изменения
Деятельность элиты в области общественных изменений может носить довольно радикальный характер. Но, как отмечает Дуглас Норт, “революционные изменения, однако, никогда не бывают такими революционными, как убеждает нас их риторика, и дело не только в том, что мощь идеологической риторики ослабевает при происходящем в мысленных моделях избирателей столкновении утопических идеалов с грубой послереволюционной реальностью. Формальные правила можно заменить за день, неформальные ограничения — нет. Несовместимость формальных правил и неформальных ограничений (что может быть результатом глубины культурного наследия, в рамках которого были выработаны традиционные способы разрешения основных проблем обмена) порождает трения, которые могут быть ослаблены путем перестройки всех ограничений в обоих направлениях, и тогда будет достигнуто новое равновесие, значительно менее революционное, чем риторика перемен” (67, с. 10). Л. Гордон и Э. Клопов указывают на общую закономерность — приливно-отливный характер институционализации в эпоху всеобщих перемен (68, с. 25).
Стремление элит к изменениям связано с тем, что система ценностных ориентаций этого социального слоя, как отмечают исследователи, несколько отличается от той, которая присуща основной части населения. Это, в частности, большая поддержка гражданских свобод (см., напр.: 69; 70), ее большая толерантность (см., напр.: 71). Американские социальные психологи обнаружили существенные различия в атрибутивных предпочтениях индивидов в зависимости от принадлежности их к разным статусным группам (72, с. 303–304). Исследования в постсоциалистических странах обнаруживают разрыв между элитами и массами в сфере поддержки демократических ценностей: массы менее демократичны (73; 74; 75). Как замечает А.С. Ахиезер, “элиты постоянно стремятся поднять массовое сознание до уровня своих ценностей” (21, с. 578), так как для них важен контекст их функционирования, связанный с социально-структурными институциональными характеристиками общества.
В рассматриваемом контексте важно отметить культурно-идеологический сегмент элит, который можно было бы назвать “безвластной элитой”, но который обладает важным ресурсом, обеспечивающим легитимность изменений.
Алексис де Токвиль в книге “Старый порядок и революция” описывает принципиально важные изменения накануне Французской революции, свидетельствующие о фактическом изменении в структурах власти. Моновласть распадается, делегитимизируется, и возникает не санкционированная ни законом, ни традициями и никем не контролируемая борьба за власть в обществе. Токвиль пишет: “...литераторы, не обладавшие ни чинами, ни почетными привилегиями, ни богатством, ни ответственностью, ни властью, сделались фактически главными государственными людьми своего времени, и не только главными, но даже единственными, ибо если другие осуществляли правительственные функции, то авторитетом обладали они одни” (76, с. 140). Но это одновременно и изменение самого общества, пока еще не могущего непосредственно проявлять себя практически, но заявляющего себя посредством “книжной политики”, словесно: “Все политические страсти облеклись в философский наряд, политическая жизнь стала предметом ожесточенных прений в литературе, и писатели, приняв на себя руководство общественным мнением, заняли было такое место, которое в свободных странах занимают обыкновенно вожди партий” (Там же, с. 142). Место аристократии в формировании общественного мнения занимает другая сила, дворянство теряет часть своего господства. Примечательно, что, как пишет Эдмунд Бёрк, эти “литературные политики (или политические литераторы)” заключают тесный союз с обладателями капитала (77, с. 98).
Интеллигенция в эпоху революций определяет и обосновывает перспективы, а также реконструирует коллективную память 8. Но слишком большое расхождение задаваемых новых норм и норм повседневности приводит к институциональным конфликтам (“институциональная дихотомия”), а в дальнейшем может привести к делегитимации властных групп, стремящихся стать элитой. Это происходит, с одной стороны, снизу, когда публика не принимает и не понимает призывов интеллигенции. С другой стороны, утвердившиеся фракции властных групп начинают борьбу с забежавшими слишком далеко вперед бывшими соратниками.
Что касается групп, контролирующих властные позиции, то рассогласование формальных правил и неформальных норм повседневности вынуждает власти компенсировать его, повышая контроль и увеличивая идеологический аппарат. В отношении положения в Советском Союзе на это указывал В. Шляпентох. В организационном плане увеличивающийся контроль ведет к возрастанию количества чиновников (79, с. 24). С описываемым явлением связано и так называемое “институциональное неравновесие”, когда часть социальных акторов постоянно стремится изменить правила игры или использовать нормы, не согласованные с остальными игроками. В основном это проявляется в деятельности диссидентов и контрэлиты.
Элита и дискурс
С процессом “массовизации” политики, о котором говорилось выше, связано и изменение политического языка под влиянием интеллектуалов. Новый стиль, термины, обороты речи проникают во все слои общества (76, с. 147). Языки элиты и не-элиты сближаются1. Появляется современный политический текст, генетически и функционально связанный с рациональностью и умопостигаемостью социальных связей и общественных изменений; появлением парламентской системы, совмещающей в себе представительство народа и соревновательность дискуссий; возникновением современных средств массовой информации (81, с. 11). Возникает публика и общественное мнение (66, с. 175– 176; 81, с. 56–57).
Ролан Барт утверждал, что власть “гнездится в любом дискурсе, даже если он рождается в сфере безвластия” (82, с. 547). Власть проявляется в выстраивании иерархии, упорядочивании социального пространства и, тем самым, в осуществлении контроля. Соединение же дискурсных властных возможностей с социальными и политическими властными позициями ведет к усилению власти и служит важным институциональным и институционализирующим средством элит(ы). Посредством дискурса происходит навязывание ценностей, конструирование образа прошлого, настоящего и будущего.
Вместе с тем, остается отличие, позволяющее достаточно отчетливо различать дискурс элиты и не-элиты. Включенные или приобщенные к власти (внутривластные) дискурсы — энкратические — не обязательно непосредственно связаны с властью, и наоборот. “Фактически язык власти всегда оснащен структурами опосредования, перевода, преобразования, переворачивания с ног на голову” (83, с. 529). Связующим звеном между властью и языком является докса — расхожее общее мнение, язык быта (83, с. 529; 84, с. 11). А.Г. Алтунян отмечает: “Необходимость обращаться за поддержкой к разнообразной по своему составу аудитории приводит к тому, что в современных политических текстах мы практически не встречаем свежих, неизвестных самой широкой публике образов. Сильных и тривиальных образов при этом — сколько угодно. Объяснение этому в том, что политический текст должен быть полностью понят всеми членами предполагаемой аудитории, он должен полностью поддаваться расшифровке” (81, с. 19, прим. 6). Здесь бытование в обычном, обыденном, профанном языке слова “элита” показательно. Оно прочитывается одинаково положительно большинством простых граждан и