Петербург в творчестве О.Э. Мандельштама

Министерство образования Российской Федерации


Льговская средняя школа №1


РЕФЕРАТ


Тема: “Петербург в творчестве О.Э. Мандельштама”


Выполнила: ученица 11 "В" класса


Касмынина Т.В.


Приняла: преподаватель


Шикова Т.Д.


Льгов 1998 г.

Петербург в творчестве О.Э. Мандельштама

Осип Эмильевич Мандельштам родился 3 (15) января 1891 года в Варшаве в семье мелкого коммерсанта. Отец его, Эмилий Вениаминович, потомок испанских евреев, выросший в патриархальной семье, самоучкой постигал европейскую культуру – Гете, Шиллера, Шекспира. Мать, Флора Осиповна, в девичестве Вербловская, любила Пушкина, Лермонтова, Тургенева, Достоевского.

Мандельштамы хотят дать детям настоящее образование, и вскоре семья перебирается в Павловск близ Петербурга, а затем в Петербург, в Коломну – старинный район ремесленников и разночинцев, с узкими каналами, торговыми рядами, лавочками, соборами и мостами…

«Мы часто переезжали с квартиры на квартиру, жили и в Максимилиановском переулке, где в конце стреловидного Вознесенского виднелся скачущий Николай, и на Офицерской, поблизости от «Жизни за царя», над цветочным магазином Эйлерса». Последний из этих адресов – Офицерская, 17, угол Прачешного переулка. Мандельштамы снимали квартиру во втором этаже.

В «Шуме времени» мы находим первые детские впечатления Коломны. «Мы ходили гулять по Большой Морской в пустынной ее части, где красная лютеранская кирка и торцовая набережная Мойки. Так незаметно подходили мы к Крюкову каналу, голландскому Петербургу эллингов и нептуновых арок с морскими эмблемами, к казармам гвардейского экипажа».

В этом районе располагались учреждения военного и морского ведомств – интендантские склады, флотский экипаж, Ново-Адмиралтейская судоверфь. «Помню спуск броненосца «Ослябя», как чудовищная морская гусеница выползла на воду, и подъемные краны, и ребра эллинга».

За Мойкой начиналась аристократическая Адмиралтейская часть, «Весь массив Петербурга, гранитные и торцовые кварталы, все это нежное сердце города, с разливом площадей, с кудрявыми садами, островами памятников, кариатидами Эрмитажа, таинственной Миллионной, где не было никогда прохожих и среди мраморов затесалась всего одна мелочная лавочка, особенно же арку Главного штаба, Сенатскую площадь и голландский Петербург я считал чем-то священным и праздничным… Я бредил конногвардейскими латами и римскими шлемами кавалергардов, серебряными трубами Преображенского оркестра, и после майского парада любимым моим удовольствием был конногвардейский праздник на Благовещенье… Обычная жизнь города была бедна и однообразна. Ежедневно часам к пяти происходило гулянье на Большой Морской – от Гороховой до арки Генерального штаба. Все, что было в городе праздного и вылощенного, медленно двигалось туда и обратно по тротуарам, раскланиваясь: звяк шпор, французская и английская речь, живая выставка английского магазина и жокей-клуба. Сюда же бонны и гувернантки… приводили детей: вздохнуть и сравнить с Елисейскими полями». На занятия музыкой маленького Осипа водили к Покрову. «Мне ставили руку по системе Лешетицкого», – замечает он.

В 1900 году Осип поступает в Тенишевское училище, а семья переезжает на Литейный проспект. С сентября 1900 года училище располагалось на Моховой в здании, построенном на средства князя Тенишева.

Вячеслав Николаевич Тенишев, получивший техническое образование в Швейцарии, был разносторонне одаренным человеком и удачливым предпринимателем. Составив крупное состояние, он ликвидировал дела и обратился к научным занятиям. Основанное им Этнографическое бюро выпустило несколько книг о жизни и быте крестьян великорусских губерний.

Училище располагало прекрасными лабораториями, обсерваторией, оранжереей, мастерской, двумя библиотеками, издавался свой журнал, изучались немецкий и французский языки. Ежедневно проводились физические занятия и игры на воздухе. В училище не было наказаний, оценок и экзаменов. Учебникам предпочитались наглядные методы преподавания. Было много экскурсий: Путиловский завод. Горный институт. Ботанический сад, озеро Селигер с посещением Иверского монастыря, на Белое море, в Крым, в Финляндию (Сенат, Сейм, музеи, водопад Иматра).

Образцовому устройству училища вполне соответствовал и состав педагогов. Первым директором был прославленный педагог А.Я. Острогорский, русскую словесность преподавал В.В. Гиппиус – поэт, автор стихотворных книг и исследований о Пушкине. «Интеллигент строит храм литературы с неподвижными истуканами… В.В. учил строить литературу не как храм, а как род. В литературе он ценил патриархальное отцовское начало культуры». Эта первая встреча с великой литературой оказалась для Мандельштама «непоправимой». Через двадцать лет он напишет: «Власть оценок В.В. длится надо мной и посейчас. Большое, с ним совершенное, путешествие по патриархату русской литературы… так и осталось единственным». Гиппиус был и первым критиком стихов юного Мандельштама, печатавшихся в журнале училища.

За окнами Тенишевского училища бушевала первая русская революция, и отзвуки ее страстей доносились в классы. В большой аудитории училища часто устраивались публичные лекции, собрания Литературного фонда, заседания Юридического общества, «где с тихим шипением разливался конституционный яд». Амфитеатр большой аудитории «в большие дни брался с бою, и вся Моховая кипела, наводненная полицией и интеллигентской толпой… Вот в соседстве с таким домашним форумом воспитывались мы...».

Вспоминая о своих однокашниках, Мандельштам пишет: «А все-таки в Тенишевском были хорошие мальчики. Из того же мяса, из той же кости, что дети на портретах Серова. Маленькие аскеты, монахи в детском своем монастыре». Среди сверстников Мандельштам выделяет Бориса Синани, сына известного петербургского психиатра Бориса Наумовича Синани. Борис Наумович был близок с видными народниками, дружил с Глебом Успенским и Н.К. Михайловским. В доме Синани на Пушкинской собиралась молодежь, кипели политические дискуссии. «Мне было смутно и беспокойно. Все волненье века передавалось мне. Кругом перебегали странные токи… Мальчики девятьсот пятого года шли в революцию с тем же чувством, с каким Николенька Ростов шел в гусары». В доме на Пушкинской Мандельштам мог наблюдать решительных молодых людей – членов боевых организаций социал-революционеров, и когда он пишет о Борисе Синани, что тот «глубоко понимал сущность эсерства и внутренне еще мальчиком его перерос», то можно понять, что тогда же складывалось и его собственное неприятие политического радикализма. В эту пору Мандельштам читает Герцена и Блока, смотрит Ибсена у Комиссаржевской, посещает концерты в Дворянском собрании и, конечно, пишет стихи.

* * *

В первые годы после окончания Тенишевского Мандельштам много времени проводит за границей, посещает Францию, Италию. В письме В.В. Гиппиусу из Парижа 27 апреля 1908 года он пишет: «Живу я здесь очень одиноко и не занимаюсь почти ничем, кроме поэзии и музыки. Кроме Верлэна, я написал о Роденбахе и Сологубе и собираюсь писать о Гамсуне. Затем немного прозы и стихов. Лето я собираюсь провести в Италии, а, вернувшись, поступить в университет и систематически изучать литературу и философию». В 1909–1910 гг. Мандельштам занимается философией и филологией в Гейдельбергском университете. В Петербурге он посещает собрания Религиозно-философского общества, членами которого были виднейшие мыслители и литераторы Н. Бердяев, Д. Мережковский, Д. Философов, Вяч. Иванов.

В эти годы Мандельштам сближается с петербургской литературной средой. В 1909 году он впервые появляется у Вячеслава Иванова на Таврической. Квартира Иванова помещалась в круглой башенной надстройке, На «Башне» собирались поэты, артисты, художники, ученые. Бывали Блок, Белый, Сологуб, Ремизов, Кузмин. Читали и обсуждали стихи. Иннокентий Федорович Анненский, Вячеслав Иванов и Андрей Белый читали лекции для молодых поэтов.

На «Башне» Мандельштам впервые встретился с Ахматовой. «Тогда он был худощавым мальчиком с ландышем в петлице, с высоко закинутой головой, с ресницами в полщеки», – пишет Ахматова. Дружба этих двух поэтов была едва ли не самым большим подарком судьбы им обоим.

На фоне уже ясно обозначившегося кризиса символизма происходили поиски новых путей поэзии. Центром консолидации нового художественного течения стал журнал «Аполлон». «Наступает эпоха устремлений… к новой правде, к глубоко-сознательному и стройному творчеству: от разрозненных опытов – к закономерному мастерству, от расплывчатых эффектов – к стилю. Только строгое искание красоты, только свободное, стройное и ясное, только сильное и жизненное искусство за пределами болезненного распада духа и лженоваторства». Так писал Анненский во вступительной статье к первому номеру журнала. Это была программа нового направления, означавшая разрыв с символизмом. Статьи Анненского и его небывалая поэзия оказали сильное влияние на молодых поэтов. Мандельштам и Ахматова называли его своим учителем.

В «Аполлоне» печатались А. Бенуа, Вс. Мейерхольд, Вяч. Иванов, М. Волошин, «Письма о русской поэзии» Н. Гумилева, стихи Анненского, Гумилева, Кузмина. Журнал иллюстрировали Бакст, Добужинский, Митрохин. В помещении редакции устраивались выставки нового искусства: женские портреты Бакста, Кустодиева, Л. Пастернака, Серова, Сомова, графика Боннара, Гогена, Пикассо, Ренуара, Сезанна, Тулуз-Лотрека. В редакции «Аполлона» собирались авторы журнала, там нередко бывал Мандельштам.

В августе 1910 года состоялся литературный дебют Мандельштама: в девятом номере «Аполлона» были напечатаны пять его стихотворений, в том числе «Silentium»:

Она еще не родилась,

Она и музыка и слово,

И потому всего живого

Ненарушаемая связь.


Да обретут мои уста

Первоначальную немоту,

Как кристаллическую ноту,

Что от рождения чиста!


Останься пеной, Афродита,

И, слово, в музыку вернись,

И, сердце, сердца устыдись,

С первоосновой жизни слито!

В русской поэзии зазвучал новый голос:

На стекла вечности уже легло

Мое дыхание, мое тепло.


Запечатлеется на нем узор,

Неузнаваемый с недавних пор.


Пускай мгновения стекает муть –

Узора милого не зачеркнуть!

* * *

В 1911 году оформляется объединение «Цех поэтов». В него вошли Гумилев, Ахматова, Мандельштам, Лозинский, Зенкевич. «Цех» собирался три раза в месяц. На первом собрании был Блок. Собирались у Лизы Кузьминой-Караваевой на Манежной площади, в Царском Селе на Малой улице у Гумилевых, у Лозинского на Васильевском острове, у Бруни в Академии художеств. На заседаниях читали и разбирали стихи. Гумилев требовал развернутых выступлений «с придаточными предложениями». Новых членов «Цеха» выбирали тайным голосованием после прослушивания их стихов. По свидетельству Ахматовой, в «Цехе поэтов» Мандельштам «очень скоро стал первой скрипкой». Ахматова говорила после одного из собраний: «Сидят человек десять-двенадцать, читают стихи, то хорошие, то заурядные, внимание рассеивается, слушаешь по обязанности, и вдруг будто лебедь взлетает над всеми – читает Осип Эмильевич!»

В жизни «Цеха» было много от литературной игры, сочиняли эпиграммы, пародии, «Антологию античной глупости», «щедрым сотрудником» которой был Мандельштам.

Делия, где ты была? – Я лежала в объятьях Морфея.

Женщина, ты солгала, в них я покоился сам.

Пример неподражаемой самоиронии Мандельштама являет его письмо Вячеславу Иванову, где упоминается его новый знакомый, секретарь Религиозно-философского общества Каблуков.

Дорогой Вячеслав Иванович!

С.П. Каблуков есть лицо не заслуживающее доверия, и все, что он клеветал – ложь, и та строчка из моего стихотворения, которую он цитировал в своем письме к вам, читается без «в»:

Неудержимо падай

Таинственный фонтан,

а не «в таинственный», как он утверждает; а если я в бытность мою в Париже упал в Люксембургский фонтан, читая Мэтерлинка, – то это мое дело.

И. Мандельштам.

Ахматова вспоминает, как Мандельштам приходил к ней на Васильевский остров в Тучков переулок: «смешили мы друг друга так, что падали на поющий всеми пружинами диван на «Тучке» и хохотали до обморочного состояния…»

«Цех поэтов» не был однородным объединением, состав его менялся довольно сильно. Но в нем сформировалась группа талантливых поэтов – единомышленников, которые выработали эстетическую программу, названную ими акмеизмом. Ядро акмеистов составляли Гумилев, Ахматова, Мандельштам. «Несомненно, символизм явление 19 века, – писала Ахматова. – Наш бунт против символизма совершенно правомерен, потому что мы чувствовали себя людьми 20 века и не хотели оставаться в предыдущем». Мандельштам говорил, что «акмеизм это тоска по мировой культуре», что для акмеизма характерна «мужественная воля к поэзии и поэтике, в центре которой стоит человек, не сплющенный в лепешку лжесимволическими ужасами, а как хозяин у себя дома. Все стало тяжелее и громаднее, потому и человек должен стать тверже, так как человек должен быть тверже всего на земле». И далее: «...Акмеизм не только литературное, но и общественное явление в русской истории. С ним вместе в русской поэзии возродилась нравственная сила. «Хочу, чтоб всюду плавала свободная ладья; и Господа и дьявола равно прославлю я», – сказал Брюсов. Это убогое «ничевочество» никогда не повторится в русской поэзии. Общественный пафос русской поэзии до сих пор поднимался только до «гражданина», но есть более высокое начало, чем «гражданин», – понятие «мужа». В отличие от старой гражданской поэзии, новая русская поэзия должна воспитывать не только гражданина, но и «мужа».

В 1911 году Мандельштам поступает на романо-германское отделение историко-филологического факультета Петербургского университета. Он слушает лекции видных ученых А. Н. Веселовского, В. Р. Шишмарева, Д. Айналова, посещает пушкинский семинар С. А. Венгерова, под влиянием молодого ученого В. Шилейко увлекается культурой Ассирии, Египта, древнего Вавилона.

В 1913 году выходит первая книга Мандельштама «Камень». Этой книгой двадцатидвухлетний Мандельштам заявил себя зрелым поэтом: в ней нет вещей, нуждающихся в скидке на возраст автора. Давно уже стали классикой стихи из «Камня»: «Дано мне тело – что мне делать с ним», Sileritilim, «Сегодня дурной день», «Я ненавижу свет однообразных звезд». Почти одновременно с выходом «Камня» в журнале акмеистов «Гиперборей» были напечатаны «Петербургские строфы». Петербургская тема в русской поэзии неотделима от имени Пушкина, и здесь необходимо сказать о пушкинском влиянии на Мандельштама. Ахматова пишет, что «к Пушкину у Мандельштама было какое-то небывалое, почти грозное отношение». Как русский поэт, тем более, как поэт петербургский, Мандельштам не мог не испытывать мощного силового поля пушкинской поэзии. Однако «грозное отношение» и особое целомудрие, запрещавшее ему упоминать имя Пушкина «всуе» (оно лишь дважды упомянуто в стихах Мандельштама), связаны также и с биографическими причинами. Детство Мандельштама прошло в Коломне, где была первая петербургская квартира Пушкина после Лицея. Здесь молодой Пушкин бывал у Никиты Всеволожского на заседаниях «Зеленой лампы», в Большом театре, в церкви Покрова, упомянутой им в поэме «Домик в Коломне». Тенишевское училище с его гуманистической системой воспитания, с незаурядными педагогами и поэтическими вечерами было для Мандельштама в большой степени тем, чем был Лицей для Пушкина, здесь он впервые почувствовал себя поэтом. С детства ему, жителю Павловска, было близко и Царское Село, позже он бывал в Царском у Гумилева и Ахматовой. Параллели мы находим и в раннем осознании своего таланта, и в единодушном признании его первенства друзьями-поэтами, и в прирожденном остроумии. Современники отмечали даже внешнее сходство молодого Мандельштама с Пушкиным. В стихах и прозе Мандельштама встречается множество свидетельств глубокого постижения поэзии Пушкина и его судьбы. Лишь учитывая все это, можно представить, что значила для него петербургская тема.

Необходимо также принять во внимание, что искусство десятых годов заново открывало Петербург. Достаточно вспомнить графику Добужинского и Бенуа, стихи Блока, роман Белого.

Эти художники, каждый по-своему, творили миф о Петербурге. И вот, рядом со «страшным миром» Блока («Ночь, улица, фонарь, аптека»)), «Петербургом» Белого, с трагическими видениями Добужинского, возникают неторопливые строфы Мандельштама:


Над желтизной правительственных зданий

Кружилась долго мутная метель,

И правовед опять садится в сани,

Широким жестом запахнув шинель.


Зимуют пароходы. На припеке

Зажглось каюты толстое стекло.

Чудовищна – как броненосец в доке –

Россия отдыхает тяжело.


А над Невой – посольства полумира,

Адмиралтейство, солнце, тишина!

И государства крепкая порфира,

Как власяница грубая, бедна.


Тяжка обуза северного сноба –

Онегина старинная тоска;

На площади Сената – вал сугроба,

Дымок костра и холодок штыка...


Черпали воду ялики, и чайки

Морские посещали склад пеньки,

Где, продавая сбитень или сайки,

Лишь оперные бродят мужики.


Летит в туман моторов вереница;

Самолюбивый, скромный пешеход –

Чудак Евгений – бедности стыдится,

Бензин вдыхает и судьбу клянет!


Спокойный стих «Петербургских строф» как будто порожден самой архитектурой классицизма. В тягучих строках предстает простор невской дельты, протяженность парадных ансамблей. Современный язык, насыщенность деталями создают ощущение свежести классического стиха.

Здесь изображен реальный пейзаж: Сенатская площадь, Дворцовая набережная, Пеньковый буян. Однако это не просто рисунок с натуры. Пейзаж заряжен историей. Связывая прошлое с настоящим, он несет ясное ощущение конца эпохи.

Тема дряхлеющего государства, доживающего век на покое, возникает в «Петербургских строфах» не впервые. Годом раньше в стихотворении «Царское Село» Мандельштам писал:

...однодумы-генералы

Свой коротают век усталый,

Читая «Ниву» и Дюма...

. . . . . . . .

И возвращается домой –

Конечно, в царство этикета,

Внушая тайный страх, карета

С мощами фрейлины седой –

Что возвращается домой...


Но в «Петербургских строфах» покой неустойчив; «площадь Сената» и «броненосец в доке» несут предчувствие социальных потрясений и мировой войны. Это небольшое стихотворение обладает поразительно смысловой емкостью. Здесь и историческая роль Петербурга – окна в Европу («Над Невой посольства полумира»), и запоздалое промышленное развитие: единственной примете нового времени, «моторам», противостоят сани, склад пеньки, мужики, торгующие сайками и сбитнем, и coнный покой правительственных зданий в снежной мути. Здесь и отзвук восстания на Сенатской площади, неудача которого откликается в тоске Онегина, и драма маленького человека («чудак Евгений»). Перед нами огромная сцена, медленно вращающаяся вокруг неназванного Медного всадника.

В том же 1913 году Мандельштам пишет еще одно стихотворение о Петербурге – «Адмиралтейство».


Ладья воздушная и мачта-недотрога,

Служа линейкою преемникам Петра,

Он учит: красота – не прихоть полубога,

А хищный глазомер простого столяра.


Прославляя ремесло строителя, Мандельштам дает здесь ставшую хрестоматийной формулу красоты. Афористический стих воссоздает воздушные пропорции классической постройки, подобной кораблю, и ее особое положение в планировке левобережной части города, разбегающейся тремя лучами от «мачты-недотроги». В последней строфе явственен запах моря:


Сердито лепятся капризные Медузы,

Как плуги брошены, ржавеют якоря –

И вот разорваны трех измерений узы

И открываются всемирные моря!


В художественной жизни Петербурга десятых годов заметным явлением стало литературно-художественное кабаре «Бродячая собака». Владельцем и душой его был Борис Пронин, энтузиаст-театроман, успевший поработать и в МХТ, и в театре Комиссаржевской. «Бродячая собака» открылась под новый 1912 год в подвале дома на углу Итальянской улицы и Михайловской площади. Кабаре было задумано в рамках Общества интимного театра. В нем устраивались концерты, вечера поэзии, импровизированные спектакли, в оформлении которых художники стремились связать зал и сцену. Помещение «Бродячей собаки» расписывали С. Су-дойкин, В. Белкин, Н, Кульбин, А. Яковлев, Н. Сапунов, Б. Григорьев. Здесь бывали Хлебников, Маяковский, Мейерхольд, Таиров, во время ежегодных гастролей МХТ заходил Вахтангов.

Современники так описывают обстановку «Собаки»: «Окон в подвале не было. Две низкие комнаты расписаны яркими, пестрыми красками, сбоку буфет. Небольшая сцена, столики, скамьи, камин. Горят цветные фонарики. В подвале душно, накурено, но весело».

«Цех поэтов» облюбовал подвал с самого его возникновения. Уже 13 января 1912 года на вечере, посвященном Бальмонту, выступали Гумилев, Ахматова, Мандельштам, В. Гиппиус.

Акмеисты любили «Собаку». Там устраивались их поэтические вечера и диспуты, там рождались шутки и экспромты. К «Собаке» относятся ахматовские строки:


Да, я любила их, те сборища ночные, –

На маленьком столе стаканы ледяные,

Над черным кофеем пахучий, тонкий пар,

Камина красного тяжелый, зимний жар,

Веселость едкую литературной шутки

И друга первый взгляд, беспомощный и жуткий.


С «Бродячей собакой» связано возникновение одного из лучших стихотворений Мандельштама. Вот что рассказывает Ахматова: «В январе 1914 г. Пронин устроил большой вечер «Бродячей собаки» не в подвале у себя, а в каком-то большом зале на Конюшенной. Обычные посетители терялись там среди множества «чужих» (т. е. чуждых всякому искусству) людей. Было жарко, людно, шумно и довольно бестолково. Нам это наконец надоело, и мы (человек 20–30) пошли в «Собаку» на Михайловской площади. Там было темно и прохладно. Я стояла на эстраде и с кем-то разговаривала. Несколько человек из зала стали просить меня почитать стихи.

Не меняя позы, я что-то прочла. Подошел Осип: «Как вы стояли, как вы читали» и еще что-то про «шаль». Так возникло «Вполоборота, о, печаль...»

Вполоборота, о, печаль!

На равнодушных поглядела.

Спадая с плеч, окаменела

Ложноклассическая шаль.


Зловещий голос – горький хмель –

Души расковывает недра:

Так – негодующая Федра –

Стояла некогда Рашель.


В августе 1914-го взорвался европейский мир.


Европа цезарей! С тех пор, как в Бонапарта

Гусиное перо направил Меттерних –

Впервые за сто лет и на глазах моих

Меняется твоя таинственная карта!


Война порождает резкую поляризацию общественного мнения. Первый после начала военных действий номер «Аполлона» (№ 6–7, 1914) открылся стихотворением издателя журнала Сергея Маковского «Война», предвещавшим триумф: «Соединит орел двуглавый народы братские окрест». Однако уже в этом выпуске «Аполлона» зазвучали пророческие строки Ахматовой: «Сроки страшные близятся. Скоро станет тесно от свежих могил ».

На известие о бомбардировке немцами Реймского собора Мандельштам откликнулся стихотворением «Реймс и Кельн»:


И в грозный час, когда густеет мгла,

Немецкие поют колокола:

«Что сотворили вы над реймским братом?»


Затем он пишет «Оду миру во время войны» (в окончательном варианте «Зверинец»):


Отверженное слово «мир»

В начале оскорбленной эры;

Светильник в глубине пещеры

И воздух горных стран – эфир;

Эфир, которым не сумели,

Не захотели мы дышать...


Он провидит будущий мир как интернациональную европейскую общность:

А я пою вино времен –

Источник речи италийской –

И в колыбели праарийской

Славянский и германский лен!


В зверинце заперев зверей,

Мы успокоимся надолго,

И станет полноводней Волга,

И рейнская струя светлей, –

И умудренный человек

Почтит невольно чужестранца,

Как полубога, буйством танца

На берегах великих рек.


Размышления Мандельштама об историческом пути России были связаны с идеями Чаадаева и Герцена. В 1914 году в статье о Чаадаеве он писал: «С глубокой, неискоренимой потребностью единства, высшего исторического синтеза родился Чаадаев в России... У него хватило мужества сказать России в глаза страшную правду, – что она отрезана от всемирного единства, отлучена от истории, этого «воспитателя народов Богом». Дело в том, что понимание Чаадаевым истории исключает возможность всякого вступления на исторический путь. Мало одной готовности, мало доброго желания, чтобы «начать» историю. Ее вообще невозможно начать. Не хватает преемственности, единства. Единства не создать, не выдумать, ему не научиться. Где нет его, там в лучшем случае – «прогресс», а не история, механическое движение часовой стрелки, а не священная связь и смена событий». Разговор с Чаадаевым продолжается в статье «О природе слова»: «Чаадаев, утверждая свое мнение, что у России нет истории, то есть что Россия принадлежит к неорганизованному, неисторическому кругу культурных явлений, упустил одно обстоятельство, – именно: язык. Столь высоко организованный, столь органический язык не только дверь в историю, но и сама история. Для России отпадением от истории, отлучением от царства исторической необходимости и преемственности, от свободы и целесообразности было бы отпадение от языка. «Онемение» двух-трех поколений могло бы привести Россию к исторической смерти... Поэтому совершенно верно, что русская история идет по краешку... и готова каждую минуту сорваться в нигилизм, то есть в отлучение от слова.»

С началом войны в Петрограде стали устраивать вечера в пользу раненых. Вместе с Блоком, Ахматовой, Есениным Мандельштам выступает в Тенишевском и Петровском училищах. Его имя не раз встречается в газетных заметках об этих вечерах.

В декабре 1915 года Мандельштам выпускает второе издание «Камня», по объему почти втрое больше первого. Во второй «Камень» вошли такие шедевры, как «Вполоборота, о, печаль» («Ахматова»), «Бессоница. Гомер. Тугие паруса», «Я не увижу знаменитой Федры». Сборник включал и новые стихи о Петербурге: «Адмиралтейство», «На площадь выбежав, свободен» (Казанский собор) с подзаголовком «Памяти Воронихина», «Дев полуночных отвага», «В спокойных пригородах снег». Второй «Камень» получил значительно больше откликов, чем первый. «Это одна из тех редких книг, – писал критик «Одесских новостей», – значительность которых уже заранее надолго предопределяет их судьбу. Осип Мандельштам сохраняет своеобразие поэтического лица – в поэзии современной и прошлой у него нет двойников. Какие бы нити ни связывали Мандельштама с акмеизмом, – а в более раннюю пору и с символизмом, – в целом его творчество минует всякие поэтические школы и влияния. В современности он хочет выявить ее сущность».

В начале 1916 года в Петроград приезжала Марина Цветаева. На литературном вечере она встретилась с петроградскими поэтами. С этого «нездешнего» вечера началась ее дружба с Мандельштамом. В своей прозе «История одного посвящения» она рассказывает, как Мандельштам приезжал к ней, и она дарила ему свою любимую Москву:


Из рук моих – нерукотворный град

Прими, мой странный, мой прекрасный брат.


От этих встреч остались знаменитые цветаевские строки «Откуда такая нежность», «Ты запрокидываешь голову», «Никто ничего не отнял»:

Я знаю: наш дар – неравен.

Мой голос впервые – тих.

Что вам, молодой Державин,

Мой невоспитанный стих!


Нежней и бесповоротней

Никто не глядел вам вслед...

Целую вас – через сотни

Разъединяющих лет.


Мандельштам ответил ей стихами «На розвальнях, уложенных соломой», «В разноголосице девического хора», «Не веря воскресенья чуду»:

Нам остается только имя:

Чудесный звук, на долгий срок.

Прими ж ладонями моими

Пересыпаемый песок.


Российский корабль неумолимо двигался к октябрю семнадцатого года. С начала века страна жила ожиданием больших перемен. Реальность оказалась суровее всех предположений. Немногие сохранили тогда трезвость взгляда перед лицом грандиозных событий, и только Мандельштам ответил на вызов истории стихами ветхозаветной мощи:


Прославим, братья, сумерки свободы,

Великий сумеречный год!

В кипящие ночные воды

Опущен грузный лес тенет.

Восходишь ты в глухие годы, –

О, солнце, судия, народ!


Прославим роковое бремя,

Которое в слезах народный вождь берет.

Прославим власти сумрачное бремя,

Ее невыносимый гнет.


В ком сердце есть, тот должен слышать, время,

Как твой корабль ко дну идет.


Ну что ж, попробуем: огромный, неуклюжий,

Скрипучий поворот руля.

Земля плывет. Мужайтесь, мужи.

Как плугом океан деля,

Мы будем помнить и в летейской стуже,

Что десяти небес нам стоила земля.


Сведения о Мандельштаме в первые месяцы после октября 1917 г. мы находим у Ахматовой: «Особенно часто я встречалась с Мандельштамом в 1917–18 годах, когда жила на Выборгской у Срезневских (Боткинская, 9)... в квартире старшего врача Вячеслава Срезневского, мужа моей подруги Валерии Сергеевны. Мандельштам часто заходил за мной, и мы ехали на извозчике по невероятным ухабам революционной зимы, среди знаменитых костров, которые горели чуть ли не до мая, слушая неизвестно откуда несущуюся ружейную трескотню. Так мы ездили на выступления в Академию художеств, где происходили вечера в пользу раненых и где мы оба несколько раз выступали. Был со мной О. Э. на концерте Вутомо-Названовой в консерватории, где она пела Шуберта. (см. «Нам пели Шуберта...»). К этому времени относятся все обращенные ко мне стихи: «Я не искал в цветущие мгновенья» (декабрь 1917 года). «Твое чудесное произношенье»; ко мне относится странное, отчасти сбывшееся предсказание:


Когда-нибудь в столице шалой

На диком празднике у берега Невы

Под звуки омерзительного бала

Сорвут платок с прекрасной головы...»


В начале весны 1918 года Мандельштам уезжает в Москву. По-видимому, последнее из написанных перед отъездом стихотворение «На страшной высоте блуждающий огонь»:


Прозрачная весна над черною Невой

Сломалась, воск бессмертья тает...

О, если ты звезда, – Петроноль, город твой,

Твой брат, Петрополь, умирает!


Начинаются скитания Мандельштама по России: Москва, Киев, Феодосия...


Я изучил науку расставанья

В простоволосых жалобах ночных.

Жуют волы, и длится ожиданье –

Последний час вигилий городских...

Кто может знать при слове "расставанье",

Какая нам разлука предстоит...


В 1919 г. в Киеве Мандельштам познакомился с двадцатилетней Надеждой Яковлевной Хазиной, которая стала его женой. Волны гражданской войны прокатывались через Киев. Горожане потеряли счет сменам власти. Мандельштама тянуло на юг. Казалось, там можно пережить грозные времена.


Чуя грядущие казни, от рева событий мятежных

Я убежал и нереидам на Черное море...


После целого ряда приключений, побывав во врангелевской тюрьме, Мандельштам осенью 1920 г. возвращается в Петроград. Вот как выглядел город в то время, по воспоминаниям Ахматовой: «Все старые петербургские вывески были еще на своих местах, но за ними, кроме пыли, мрака и зияющей пустоты, ничего не было. Сыпняк, голод, расстрелы, темнота в квартирах, сырые дрова, опухшие до неузнаваемости люди... Город не просто изменился, а решительно превратился в свою противоположность».

Мандельштам поселился в «Доме искусств» – елисеевском особняке на Мойке, 59, превращенном в общежитие для писателей и художников.

В «Доме искусств» жили Гумилев, Шкловский, Ходасевич, Лозинский, Лунц, Зощенко, художник Добужинский, у которого собирались ветераны «Мира искусства».

«Жили мы в убогой роскоши Дома искусств, – пишет Мандельштам, – в Елисеевском доме, что выходит на Морскую, Невский и на Мойку, поэты, художники, ученые, странной семьей, полупомешанные на пайках, одичалые и сонные... Это была суровая и прекрасная зима 20–21 года... Я любил этот Невский, пустой и черный, как бочка, оживляемый только глазастыми автомобилями и редкими, редкими прохожими, взятыми на учет ночной пустыней».

21 октября 1920 года Мандельштам впервые выступал в Клубе поэтов в доме Мурузи (Литейный, 24) . Присутствовавший на вечере Блок отметил это выступление в своем дневнике, особо выделив «Венецию» («Венецийской жизни, мрачной и бесплодной»).

Недолгие месяцы пребывания Мандельштама в Петрограде в 1920–21 гг. оказались на редкость плодотворными. В эту пору им созданы такие жемчужины, как стихи, обращенные к актрисе Александрийского театра Ольге Арбениной «Чуть мерцает призрачная сцена», «Возьми на радость из моих ладоней», «За то, что я руки твои не сумел удержать», летейские стихи «Когда Психея-жизнь спускается к теням» и «Я слово позабыл ».

Вот Петроград зимы 20–21 года:


Дикой кошкой горбится столица,

На мосту патруль стоит,

Только злой мотор во мгле промчится

И кукушкой прокричит.

(«В Петербурге мы сойдемся снова»)


В пустом, промерзшем и голодном городе Мандельштам создает одно из лучших любовных стихотворений. Оно как будто напечатлено горячим дыханием на заледеневшем стекле:


Возьми на радость из моих ладоней

Немного солнца и немного меда,

Как нам велели пчелы Персефоны.


Не отвязать неприкрепленной лодки,

Не услыхать в меха обутой тени,

Не превозмочь в дремучей жизни страха.


Нам остаются только поцелуи, -

Мохнатые, как маленькие пчелы,

Что умирают, вылетев из улья.


Они шуршат в прозрачных дебрях ночи,

Их родина – дремучий лес Тайгета,

Их пища – время, медуница, мята.


Возьми ж на радость дикий мой подарок –

Невзрачное сухое ожерелье

Из мертвых пчел, мед превративших в солнце.


Через много лет Арбенина напишет в письме художнику Милашев-скому: «Теперь отвечу на твой вопрос о Мандельштаме. Мы с Мандельштамом очень весело болтали, и непонятно, почему получилась такая трагедия в стихах – теперь я с грустью понимаю его жизнь, и весело – наше короткое знакомство. Молодые поэты говорят о нем как о величайшем поэте эпохи... Я рада, что послужила темой для стихов... Могу еще добавить, что... он был добрый и хороший человек. Ты, я помню, называл его стихи холодными – а мне они кажутся горячими, как мало у кого.»

«Как воспоминание о пребывании Осипа в Петербурге в 1920 г., – пишет Ахматова, – кроме изумительных стихов к О. Арбениной, остались еще живые, выцветшие, как наполеоновские знамена, афиши того времени о вечерах поэзии, где имя Мандельштама стоит рядом с Гумилевым и Блоком».

В феврале 1921 года Мандельштамы уехали в Москву. Надежда Яковлевна так объясняет причины отъезда: «В Петербурге двадцатого года Мандельштам свое «мы» не нашел. Круг друзей поредел... Гумилева окружали новые и чужие люди... Старики из религиозно-философского общества тихо вымирали по своим углам...»

Лето и осень 1921 г. Мандельштамы провели в Грузии. Там их застало известие о гибели Гумилева. С этим связаны трагические стихи Мандельштама «Концерт на вокзале» («На тризне милой тени в последний раз нам музыка звучит») и «Умывался ночью на дворе». Последнее из этих стихотворений перекликается с ахматовским «Страх, во тьме перебирая вещи...». Мандельштам писал Анне Андреевне: «Знайте, что я обладаю способностью вести воображаемую беседу только с двумя людьми: с Николаем Степановичем и с Вами. Беседа с Колей не прерывалась и никогда не прервется».

В 1922–23 годах у Мандельштама выходят три стихотворных сборника: «Tristia» (1922), «Вторая книга» (1923), «Камень» (3-е издание, 1923).

Его стихи и статьи печатаются в Петрограде, Москве, Берлине. В это время Мандельштам пишет ряд статей по важнейшим проблемам истории, культуры и гуманизма: «Слово и культура», «О природе слова», «Девятнадцатый век», «Пшеница человеческая», «Конец романа».

Едва ли не единственным критиком, оценившим эти полные глубоких мыслей работы Мандельштама, был князь Дмитрий Петрович Святополк-Мирский. В парижском журнале «Современные записки» он писал:

«Статьи Мандельштама разбросаны по журналам ... читатели которых весьма мало интересуются умом и историей. Читатели «Аполлона» не могли оценить, даже если и прочли, статью Мандель

Подобные работы:

Актуально: