Явления русской литературы в оценке М. М. Бахтина
Литературоведческие работы Михаила Бахтина четко разделяются на две группы: посвященные теоретико-литературным проблемам («Автор и герой в эстетической деятельности», «К методологии гуманитарных наук» и т. п.) и монографические исследования творчества отдельных писателей (книги о Рабле и Достоевском). Последний «разряд» явно более доступен и близок для понимания неискушенному читателю. Однако в своем научном творчестве Бахтин больше занят теоретическими исследования и работы историко-литературного плана нужны ему больше для иллюстрирования своих построений (полифонии, карнавала и т.п.). Может быть поэтому из всего многообразия литературного материала Бахтин выбирал только классиков, ведь их пример наиболее «репрезентативен» и прозрачен для понимания отвлеченных идей.
Писатели же 20 века как будто выбывают из историко-литературного кругозора Бахтина. Кроме разрозненных статей и высказываний до нас не дошло самостоятельных исследований, посвященных им. Это объяснимо отчасти тем, что Михаил Бахтин сам находился в литературной среде начала 20 века и хорошо ее знал непосредственно изнутри. Поэтому, заниматься подробным исследованием этой среды означало бы столкнуться с противоречием собственной же теории: эстетический феномен может быть подлинно оценен только тогда, когда исследователь занимает позицию «вненаходимости».
Однако это лишь прибавляет цену каждым отдельным высказываниям ученого о литераторах-современниках. Свидетель литературного процесса и личный знакомый многих известных писателей, блестяще знавший их творчество, Бахтин тонко и глубоко чувствовал современную ему литературу, видел ее подчас под иным углом зрения, нежели смотрим на нее мы.
Сейчас достаточно легко составить мнение о том, что думал Бахтин по тому или иному вопросу: его сочинения тщательно собраны, изданы, прокомментированы. Издаются сборники, истолковывающие мельчайшие нюансы теории ученого. Выходит даже журнал «Диалог. Карнавал. Хронотоп», целиком посвященный Бахтину. Однако филолог-исследователь при взаимодействии с наследием Бахтина вновь и вновь вынужден реконструировать, «синтезировать» его мысли заново. Причина тому – разрозненность, граничащая даже с эклектичностью, с которой мы сталкиваемся при чтении и сопоставлении его работ, особенно «теоретических». Чего стоит одна неразбериха с авторством некоторых текстов! Невольно вспоминаются слова С. С. Аверинцева о П. А. Флоренском, сочинения которого своей отрывочностью сравниваются с творениями досократиков. Бахтин парадоксальным образом предстает иллюстрацией своих же построений о понимании, диалоге. Такого моря интерпретаций со столкновением полярных точек зрения не знал, пожалуй, ни один исследователь литературы. Тем не менее основные положения теории Бахтина стали научными мифологемами.
Для оценки того века, культурным героем которого без преувеличения можно назвать Бахтина, настало самое время. Поэтому его помощь при обращении к 20 веку представляется очень важной, даже бесценной. Составить впечатление о взглядах ученого на эту проблему можно из обширной беседы Бахтина с В. Д. Дувакиным, которая состоялась в 70-х годах . По сути – это непринужденный разговор двух специалистов (хоть и несопоставимых по масштабам научного дарования) на самые различные темы, касающиеся культурной жизни начала 20 столетия, особенно «Серебряного века» (Дувакин – специалист по Маяковскому и беседа с Бахтиным ему нужна была в том числе и для того, чтобы почерпнуть материал для своих исследований), а также людей, входящих в так называемый «круг Бахтина». Поэтому разговор Дувакина с Бахтиным носит больше культурологический, нежели литературоведческий оттенок. В высказываниях о писательских персоналиях у Бахтина редко сквозит литературно-критический мотив. Большое внимание уделяется тому впечатлению, которое производил на ученого тот или иной писатель или поэт.
Воспоминания Бахтина можно сравнить с эккермановскими «Разговорами с Гете». Это, наверное, самостоятельный жанр – элегические мемуары. Элегические, потому что через воспоминание о собственном прошлом у Бахтина прорывается грусть по поводу настоящего. Дело даже не в изоляции ученого, в которой он тогда находился, а в принципиальной враждебности ему атмосферы времени брежневского застоя. Хоть к тому моменту открытые гонения на Бахтина и прекратились, он был вынужден прозябать в безвестности и бездействии. Диссидентское же позерство ему было всегда чуждо. Отсюда – безвыходность ситуации, хорошо определяющейся словами Блока:
Когда ты загнан и забит
Людьми, заботой иль тоскою;
Когда под гробовой доскою,
Все, что тебя пленяло спит;
Когда по городской пустыне,
Отчаявшийся и больной,
Ты возвращаешься домой
И тяжелит ресницы иней,
Тогда – остановись на миг
Послушать тишину ночную:
Постигнешь слухом жизнь иную,
Которой днем ты не постиг.
Эти строки из поэмы «Возмездие» цитируются в беседе не случайно. Действительно, Бахтин был одним из немногих людей, кто ощущал «жизнь иную», испытывал тоску по ней, даже будучи прикованным к кровати и живя в типовой многоэтажке. Отчасти поэтому воспоминания о дооктябрьском прошлом не лишены известной доли идеализации, романтики (взять хотя бы главу, посвященную учебе в Петербургском университете). Для Бахтина – это время, в котором только и могло существовать настоящее творчество.
«Над Блоком»
К символизму Михаил Бахтин питал особую симпатию. Корень этого - в родственности идеалистического мироощущения. Строго говоря, вся русская идеалистическая философия начала двадцатого века, к которой, несомненно принадлежал Бахтин, «пляшет» от проблемы символа, как двупланового двустороннего феномена, соединяющего видимое и невидимое, тварное и несотворенное, трансцендентное и имманентное.
Свою родственность символистам Бахтин декларирует сам:
- Значит, вы вообще, по своим связям и симпатиям, принадлежали к кругу символистов? – спрашивает Дувакин.
- Символистов, символистов. Самым авторитетным для меня поэтом, и не только поэтом, но и мыслителем и ученым был Вячеслав Иванов всте-таки. И теперь я очень люблю его.
Об Иванове у нас речь пойдет ниже. Теперь обратимся к Александру Блоку. Этого поэта Бахтин цитирует в беседе несколько раз и речь о нем заходит чаще, чем о ком-либо другом из поэтов.
Прежде всего, «Разговоры» отразили тот облик, который являл собой Блок. Великий поэт и молодой ученый встречались на поэтических вечерах в Петербурге. Вот как вспоминает Бахтин о первых впечатлениях о поэте: «Просто когда он выходил… во всем этом чувствовалось что-то особое, не здешнее так сказать… Одним словом, мы все маленькие люди – это вот человек совсем другой. Этот человек сделан не из общего теста, из совсем другого. Мы все сделаны из теста совсем не блоковского. А Блок - это исключение» .
Не обошел вниманием Бахтин и такой «скользкий» для блоковедов вопрос, как характер религиозной веры поэта: «У нас, например, считают, что Блок был чуть ли не атеистом. Но другие утверждают, что нет, Блок атеистом никогда не был, что он богоборцем был, что нет в мире поэта такого большого, который бы не был богоборцем и который был бы чистым, да еще естественнонаучным атеистом. Это, конечно же, вздор».
Большая неприязнь кроется в словах Бахтина о «демократических» симпатиях поэта:
«…Он был приподнят даже над самим собой. Был Блок – это лучший Блок – в поэзии, но не всей поэзии. И потом был Блок – человек, который якшался черт знает с кем и черт знает с чем. Все его увлечение большевистской революцией, вся эта его ахинея вокруг темы «интеллигенция и революция», «отрыв от народа», «интеллигенция и народ» - все это, конечно, был тот Блок, над которым он сам поднимался в прекрасные минуты, когда он действительно творил, когда он был выше всего этого, он был над Блоком» . «Он не совпадал сам с собой, - говорит далее Бахтин, - он был выше себя – вот это его такое ренегатство. Он в какой-то мере был ренегатом символизма и ренегатом интеллигенции».
«Ироническая поэма»
Поэму «Двенадцать» Бахтин оценивает как «изумительное произведение по таланту и по тому, как Блок показал революцию».
«Вот эта вся изобразительная сторона – она очень сильна. Я это время помню, помню заснеженный Петербург с его выстрелами… и вот эти разговоры обывательские… Все это великолепно, конечно. И все это, разумеется, иронично. Ну и, конечно, ироничны, но только ирония здесь имеет совершенно другой смысл, ироничны эти двенадцать красногвардейцев». Думать, что красногвардейцы – «эти 12 апостолов, которые шли за Христом» – поданы серьезно, как считает Бахтин, нельзя. «В целом вся картина – изображение общества того времени, разноголосица того времени – все это… оговорено иронически, не до конца».
«Другой пессимизм»
Бахтин признает в Блоке декадентское начало, которое, впрочем, считает признаком любого настоящего поэта. «Известная опустошенность в нем была, но, если хотите, такая опустошенность есть во всяком поэте. Человек, который не знает пустоты и никак, ни с какого конца не причастен хоть немного к пустоте, не может понять и той полноты, которая необходима для поэта… Наша трагедия <в отличие от античной> не может быть такой чистой трагедией, она вся пронизана этим ощущением пустоты и, более того, она не отделима от элементов комедии».
Хоть Блок и говорил, что «ненавидит свое декадентство и бичует его в других, которые, может быть, менее повинны в нем, чем он», Бахтин считает, что тут Блок имеет в виду декадентов – поэтов его времени. Само понятие декаданса ученый возводит к Ницше». Немецкий философ считал декаданс отрицательным явлением, противопоставляя ему мироощущение будущего сверхчеловека. Ницше воспевал «совершенно безграничную радость жизни, приятия… не жизни, а бытия» . И «вечное возвращение» же, «собственно говоря, имеет прежде всего эмоциональный смысл: принимаю все и готов переживать свою жизнь сколько угодно раз».
У русских символистов, в том числе у Блока, был «другой пессимизм… поэтический пессимизм и отчасти философский пессимизм… Если хотите, веселой поэзии нет и не может быть. Если нет элемента чего-то от конца, смерти…, то нет и поэзии. Потому что… иначе это не поэзия, иначе это будет глупый телячий восторг».
Блок «отлично понимал, что такое восторг, но не телячий восторг:
Мира восторг беспредельный
Сердцу певучему дан
Но дальше:
Радость – страданье одно
И:
Узнаю тебя жизнь, принимаю!
И приветствую звоном щита!
Это поэзия! – говорит Бахтин, - И вся поэзия такова в различных формах. Она принимает жизнь, но не как теленок, а как люди, знающие и понимающие, что жизнь все-таки включает в себя смерть как необходимый элемент, и что конец – конец это очень важно» .
Декадентство в общепринятом, устоявшемся ныне смысле слова Бахтин не приемлет. «Этот термин и выдвинули, и носились с ним представители не больших поэтов, а так, мелких поэтиков, которые само слово «декаданс» понимали как определенную позу, выгодную, интересную и т. д., которые ходили непременно в черном и т. д. Скажем какой-нибудь <Александр> Добролюбов, который всегда приходил в черных перчатках непременно и не снимал их сидя в гостиной. Вот это был декадент. А большие поэты в этом отношении никакими декадентами не были. К ним не применим этот термин, который пахнет этой позой, черными перчатками и т. д.»
О мэтре и античных метрах
Как уже говорилось, Бахтин испытывал особую симпатию к Вячеславу Иванову, причем не только как к поэту, но и как к ученому-исследователю, близкому ему по духу. Косвенно они были знакомы – Иванов дружил с отцом Валентина Волошинова (который, как известно, входил в «круг Бахтина»). Впрочем, как рассказывает Бахтин, «особенно близким из значительных поэтов я ни с кем не был, но знал очень многих, почти всех».
Вячеслав Иванов был вхож в кружок «Omphalos». «Отчасти он объектом был, <не членом>, но это не исключало его огромного влияния на нас… Более того, эти омфалитики писали античными метрами…»
Как отмечает Бахтин в своих «Лекциях», «Иванов был одинок». Истоки его поэзии не французский, немецкий и английский символизм, как у Брюсова или Бальмонта, а античность, средние века и эпоха Возрождения. «У Вяч. Иванова эти влияния непосредственны и они создали ему особое положение» .
Непреодолимая одаренность
Роль Валерия Брюсова в истории русской литературы Бахтин видит в том, что он «сумел приблизить к нам западноевропейский символизм», а также «много сделал для правильного понимания античной поэзии своими переводами».
Ученый отвергает взгляд на Брюсова как на «преодоленную бездарность» (Марина Цветаева): «Это не был гениальный поэт, не был, может, даже большой поэт, но это был в высшей степени ценный деятель культуры, поэтической культуры… Все-таки это настоящий поэт, а не какая-то бездарность, хотя бы преодоленная».
Бахтин спорит и с устоявшимся мнением о том, что Брюсов и Блок были в каком-то смысле полюсами символизма. «Тут все-таки преувеличивают. У нас вообще любят все сталкивать и превращать в противоположности… Если хотите, душа у них была одна и никакой здесь противоположности не было. Они были в одном лагере в глубоком смысле этого слова».
«Певец смерти»
В духе своих рассуждений о пессимизме рассуждает Бахтин и о Федоре Сологубе. «Он был больше прозаиком, чем поэтом… Как известно, он был пессимист, певец смерти, как его охарактеризовал Горький».
«Я всегда считал Сологуба талантливым поэтом, - рассказывает Бахтин, - более того, я считаю… «Мелкий бес» одним из лучших романов 20 века».
Бахтин сопоставляет Передонова с героем Салтыкова-Щедрина Иудушкой Головлевым: «Иудушка – это человек совсем другой эпохи. А передоновых сейчас хоть пруд пруди… Почти каждый наш учитель средней школы недавно еще был Передоновым… Передоновщина стала какой-то атмосферой… Там Передонов как исключение еще изображался, и директор его очень не любил, очень хотел от него избавиться поскорей. А у нас передоновы ценятся чрезвычайно высоко, и задавать тон в школьных коллективах стали…»
Хотя сам Сологуб «Передоновым, конечно, не был. Он просто был человеком с тяжелым характером, непривлекательным был человеком. Но все чувствовали его ум, талант и превосходство над другими. Обывателем его назвать никак нельзя… Он не считал себя декадентом. Потом, как человек, он был менее всего декадент. Это был, можно сказать, очень солидный человек, учитель, инспектор школы…»
Русалка и утопленник
Галерею русских символистов дополняют воспоминания Бахтина о Зинаиде Гиппиус и Дмитрии Мережковском. Эта пара резко выделяется из череды представителей этого течения, о большинстве из которых ученый вспоминает с уважением. По его мнению чета Мережковских как раз принадлежит к «мелким поэтикам», в которых много напускного, деланного – главный грех поэта, по Бахтину.
Зинаида Николаевна, по воспоминаниям Бахтина, не была так красива, как на портретах. «Она была фальшива в смысле сделанности: ее дыхание – это тяжелое дыхание русалки, вытащенной из воды на берег… А в то же время она была обаятельна. К тому же… очень умна, умнее чем Дмитрий Сергеевич».
Последнего Бахтин награждает нелестными терминами: «Он был какой-то синий, как утопленник. Синий был и какой-то плюгавенький… Я бы сказал плюгавый интеллигент».
Франт в лаптях
Стилизованность и деланность, по мнению характеризуют представителей совсем другого, отличного от символизма, лагеря – «деревенщиков».
О Николае Клюеве Бахтин вспоминает так: «В первый раз его я слышал в 1917 году после февральской, но еще до окябрьской революции в религиозно-философском обществе… Он тогда читал свою «Русскую азбуку» – истолкования различных букв, поэтические метафоры к каждой букве. Тогда он мне не понравился… Он был слишком уж стилизован, крашен, напомажен в буквальном смысле этого слова…
А потом я с ним встретился уже в других условиях, уже много лет спустя и он мне очень понравился. Во-первых, он великолепно читал свои стихи… прекраснейшие. Когда я потом читал их на меня не производили такого впечатления как тогда, когда я его слышал.
Но все-таки это поэт был настоящий. У него ломанья было много. Он, например, изображал из себя… человека, совершенно чуждого городской интеллигентской культуре. Он один раз, например, спросил меня, подойдя к шкафу книжному: «Это на каком языке у тебя книги-то?» Это были книги на немецком языке, а он по-немецки великолепно читал».
Маяковский – «свой человек»
«Там, где есть опустошенность и нет силы, там не может быть и сколько-нибудь настоящих стихов», - говорит Бахтин о Маяковском. Но с другой стороны он считает его в подлинном смысле пессимистическим поэтом, а эта оценка в устах Бахтина звучит как положительная.
«Что касается до такого оптимизма, как вот в этих стихах Маяковского – «И жизнь хороша и жить хорошо» – то здесь много казенного, фальши. В Маяковском все-таки пессимизм преобладал… Или вот строка: «Моя милиция меня стережет (так у Бахтина. – Н. М.)». Но говорит-то он здесь все-таки фальшиво. Но его фальши не чувствовали, и все-таки он был свой человек… Нет, здесь, если хотите, может, есть элемент иронии (заметим, как в отношении поэмы «Двенадцать» Блока. – Н. М.)». И здесь Бахтин произносит знаковое для себя слово: «Вообще у Маяковского много карнавального, очень много… Она появилась, конечно, в ранний футуристический период… и до самого конца… Нужно сказать, что та революция, которую он знал, когда писал «моя революция», там было много карнавального» .
«Женская натура»
Так характеризует Михаил Бахтин личность Максима Горького, имея в виду то, что этот писатель «был лишен в области мировоззрения своей воли».
«Он увлекался тем, чем увлекался тот человек, с кем он в данном случае близок: то он с революцией, то он с контрреволюцией, - говорит Бахтин своему собеседнику, - Ну, потом сама жизнь, обстоятельства жизни выбирать одно, но он все время вилял… И это объясняется не конформизмом, нет, а каким-то особым безволием. Он не из выгод, нет…»
В творчестве Горького Бахтин тоже находит карнавальное начало. Он говорит, что писатель «понимал жизнь только тогда, когда она выходила из обычной колеи. Вот та жизнь, которая протекала от карнавала до карнавала, серьезная деловая и т. д., была, в сущности, чужда его душе».
В «Жизни Клима Самгина», подчеркивает Бахтин, «карнавал не праздничный, не веселый, но тем не менее это целый ряд шествий масок. Лица здесь нет ни одного».
Бахтин вспоминает слова из воспоминаний Ходасевича о том, что Горький очень любил обман и обманщиков. «Когда его самого обманывали, он относился очень терпимо к этому. Он прощал любой обман и сам очень любил обманывать. Одним словом, для него жулик, обманщик – это была фигура, которая его привлекала. Душою своею он был с ним» А ведь маска, обман, актерство – это, по Бахтину, черты карнавального начала.
Послесловие
Как видим, в оценке Бахтина 20 век предстает многоликим. Бахтин избегает навешивания ярлыков и подчеркивает, что талант писателя не зависит от того, к какому лагерю, эшелону или методу он принадлежит. Это очень важный момент при характеристике всей культуры прошлого столетия, которая совмещала в себе десятки взаимоисключающих и переходных явлений. Бахтин прежде всего рассуждает о творческой индивидуальности и о том, что тот или иной художник привнес нового. Отсюда такое резкое неприятие Бахтиным искусственности, позерства, как способности подстраиваться в уже сложившийся стереотип или форму.
Разговоры с М. М. Бахтиным В. Д. Дувакина. // Человек, 1993 №№ 4-6, 1994 №№ 1-6, 1995 № 1.
Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. М., 1979.