Iners otium
Межерицкий Я.Ю.
В 66 г. в римском сенате состоялся не совсем обычный судебный процесс. Сенатора Тразею Пета, вызвавшего особую ненависть принцепса (Тас. Ann., XVI,21,1; ср.: insontis – XVI,24,2)1, обвиняли в том, что он покинул курию после убийства Агриппины, не принял активного участия в ювеналиях, не явился в сенат при определении божеских почестей Поппее, уклонялся от ежегодной присяги на верность указам принцепсов, подвергал все вокруг молчаливому осуждению и др. В его поведении принцепс и обвинители усматривали пренебрежение общественными обязанностями (publica munia desererent – XVI,27,2), которым Тразея и его последователи предпочли "досуг" – iners otium.
Тацит, подробно излагающий дело, преподносит его как один из многочисленных примеров жестокости и кровожадности Нерона, решившего "истребить саму добродетель" в лице Тразеи и Бареи Сорана (XVI,21,1). Ясно, однако, что за этим locus communis стоит вполне реальное политическое содержание и дело отнюдь не ограничивалось сферой морали. Примечательно, что историка, не раз возмущавшегося преследованием не только по поводу действий, но и слов, не удивляет обвинение... в молчании (silentium omnia damnatius – XVI,28,2; ср. I,72; IV,34,1 сл.).
Участие в общественной, государственной жизни (res publica) было важнейшей качественной характеристикой античного гражданства2. Непосредственная демократия осуществлялась при участии каждого полноправного члена гражданской общины (civitas) в народном собрании, что должно было служить гарантией политической и экономической "свободы" (libertas)3. Гражданская (военная и политическая) деятельность римлянина времени расцвета civitas (III–II вв. до н.э.) обладала безусловной ценностью. Жизненный путь гражданина, cursus honorum, отмеченный военными кампаниями и отправлением магистратур, был предметом гордости. Вхождение в состав выборных органов, будучи обусловлено "достоинством" (dignitas), происхождением и имущественным цензом, считалось почетным долгом. Господствующее положение в обществе подразумевало в то же время и более высокий уровень ответственности за состояние государственных дел. Военные триумфы, причисление к principes подчеркивали значение государственной деятельности, как и торжественно обставленные похороны известных граждан, превращавшиеся в подлинный апофеоз деяний во имя Рима, его прошлых, настоящих и будущих побед4.
Культивирование добродетелей гражданина, как и следовало бы ожидать, исключало высокую оценку досуга. Латинское слово otium, означавшее "досуг", "бездеятельность", "праздность" и др., является семантически первичным по отношению к производному от него negotium – "дело", "занятие" и т.п. Будучи одной из универсальных категорий римской античной культуры, понятие "досуг" могло приобретать в различных контекстах и исторических условиях все новые оттенки и значения5. У Плавта, например, otium означало во многих случаях нечто, пользующееся скорее дурной репутацией (Mercator, III, II; Trinummus, 657, сл.). У Теренция, Катона, а позднее у Цицерона, Ливия otium и однокоренные слова означали отсутствие опасности, угрозы, часто предполагая праздность, особенно губительную для солдат (см. A. Gellius, 19,10). Известна типично римская версия хода II Пунической войны, согласно которой армия Ганнибала, закаленная в боях и походах, была изнежена и развращена во время комфортабельной зимовки в Капуе (Liv., XXIII, 18,11; Sen. Ep., LI,5). Кампания с благоприятными природными условиями и в других случаях ассоциировалась у римлян с губительным otium. См., например, рассуждение Цицерона о том, что предки покорили некогда гордых кампанцев предоставлением "бездеятельного досуга" (innertissimum et desidiosissimum otium); это обусловило их моральную деградацию и утрату независимости (Cic. De leg. agr., III,33,91). Однако и победитель пунов Сципион Африканский завершил свою блистательную карьеру полководца и государственного деятеля вынужденным досугом6.
Политическая обстановка последних десятилетий республики, когда отстранение от государственной деятельности было еще не самым худшим итогом неудачной карьеры, закрепляет за термином otium в качестве одного из значений "вынужденный досуг", или "отставка". Глубинные изменения в представлениях о досуге и его месте в жизни человека и обществе происходят вследствие кризиса полисной системы ценностей и освоения эллинского культурного опыта. Эти изменения нашли отражение у Цицерона, несмотря на сознательное и неосознанное стремление оставаться на традиционных позициях гражданина civitatis.
В конце первой книги трактата "Об обязанностях" Цицерон специально ставит вопрос о сравнительной ценности государственной деятельности и досуга, заполненного литературными и научными занятиями. Точка зрения Цицерона, казалось бы, не вызывает никаких сомнений: обязанности, проистекающие из общественного начала, в большей степени соответствуют природе, чем обязанности, диктуемые познанием (De off., I,153); познавательная деятельность имеет в конечном счете государственные интересы (Ibidem, 155,158; ср.: De rep., II,4; V,5). Здесь в зародыше обнаруживается идея, получившая развитие в последующей политико-философской мысли, – досуг, посвященный изучению наук, может быть полезен государству. Еще более актуальным и перспективным, учитывая дальнейшее развитие событий в Риме, оказался анализ ситуации, когда властвует один человек, и таким образом rei publicae как объекта служения viri boni ("добропорядочного мужа") не существует; она "утрачена" (res publica amissa). В такой ситуации Цицерон считал даже необходимым предаться философскому (литературному) досугу.
Цицерон много раз в различных вариациях использует выражения, содержание которых сводится к тому, что истинной rei publicae уже нет, она погублена, утрачена (amissa), будучи несовместной с тиранией отдельных лиц, в частности Цезаря. Например: res publica... nulla esset omnino (Off., II.3); rem vero publicam penitus amissimus (ibidem, 29) и др.7 В этом же смысле используется выражение parricidium patriae – "убийство (букв.: "отцеубийство") отечества" (Off., III,83; ср.: Phil., II,17 и др.). Важная для нас мысль о том, что "утрата истинного государства" является условием и – в качестве вынужденной необходимости – оправданием философского = литературного досуга, развернута в Off., II,2–4.
Однако Цицерон рассматривал такую ситуацию как исключительную. Историческое значение происходивших событий еще не могло быть осознано в полной мере, и потому нормой не только для его современников, но и гораздо позднее8 оставалась жизнь, посвященная rei publicae, а досуг в конечном счете расценивался как нечто нежелательное и второсортное в сравнении с активной общественно-политической деятельностью9 и воспринимался положительно лишь в значении "гражданский мир", которого боятся сеятели раздоров (см.: Att., XIV.21; Phil., II,34,87). Досуг государственного деятеля мыслился только как вынужденный, за исключением "почетной отставки в связи с преклонным возрастом" (cum dignitate otium)10.
Не должно удивлять, что Цицерон, не раз испытавший крушения своих политических замыслов и ощутивший горечь сознания все увеличивавшегося разрыва между должным и действительным, сыграл решающую роль в философском и риторическом оформлении идеализированной модели rei publicae. Только в то смутное время гражданских раздоров и могла возникнуть ностальгическая тоска по неосуществимой, с большим напряжением мысли и чувств проецировавшейся в прошлое гармонии личности и общества. Это была ведущая по своему влиянию и значению утопия, искавшая и потому находившая в "древности" богоподобных героев, беззаветно преданных rei publicae (De rep., I,1–3,12)11. Именно поэтому, подводя итоги, казалось бы, вполне достаточной для того, чтобы разочароваться в ней, политической деятельности, осенью 44 г. до н.э. Цицерон продолжал утверждать: "Из всех общественных связей для каждого из нас наиболее важны, наиболее дороги наши связи с re publica" (De off., I,57; ср. 58). Несмотря ни на что, выдающийся оратор сохранил убеждение, что государственная деятельность требует большего величия духа, чем философия; уклонение от нее не только не заслуживает похвалы, напротив – такое поведение следует вменять в вину (ibidem, I,71–73).
Традиционная римская точка зрения надолго пережила республику. На ее сторонников указывает Сенека (Sen. Ер. XXXVI, I сл.), а еще позднее – Квинтилиан, который обвинял тех, кто оставлял политическую деятельность и риторику ради философских занятий (Quint., II,1,35; ср.: Epictetus, 3,7,21; Dio, LXVII,13,22). И все же глубинные изменения, происходившие в общественном сознании, не могли не сказаться на соотносительной ценности otium и negotium. Саллюстию, акцентировавшему внимание на упадке нравов и коррупции государственной деятельности, не казалась привлекательной никакая cura rerum publicarum (В. J., III,1). Хотя историк считает необходимым оправдывать свой абсентизм, он все же утверждает, что res publica получит от его досуга гораздо большую пользу, чем от деятельности других (ibid., IV,4). Так Цицерон и особенно Саллюстий, оставаясь в целом на полисных позициях, изобрели логический ход, оправдывавший otium с позиций римского политического мышления (см. также: Cic. Tusc. Disp., I,5; Nat. deor., I,7; De offic., II,5; Sallust. B.J., III,1–IV.6). Этот путь мог завести достаточно далеко в условиях разложения системы ценностей civitas и изменения характера политической деятельности последних десятилетий республики и, особенно, с установлением империи.
Теоретическая мысль так или иначе оценивала явления, уже проявившие себя в социальной практике. Государство, оставаясь на словах сферой общественных – общегражданских интересов (res publica), на деле превращалось в инструмент политики своекорыстных группировок господствующего класса и отдельных честолюбцев. Чем более отчуждалось оно от граждан, преследуя имперские интересы, тем шире в общественном сознании распространялся политический индифферентизм. В сохранявшейся тем не менее полисной системе представлений "уход" из сферы общественной деятельности, помимо своего реального жизненно-бытового смысла, становился еще знаком определенной политической позиции. Крайним его вариантом было самоубийство.
Подобный акт в контексте политических событий конца республики мог быть выражением протеста против "тирании", поправшей интересы rei publicae. Так, самоубийство Катона Утического – на языке политической идеологии первых десятилетий империй – читалось как символ гибели "свободы" (libertas): жизнь, поскольку ее предназначением было служение истинной rei publicae, теряла в этой ситуации свой смысл (Cato post libertatem vixit nec libertas post Catonem.– Sen. Const., sap. II,2; Cf. De prov., II,9; Ep. XXIV,7; CIV,32, etc.). Казалось бы, у одного из наиболее доверенных приближенных императора Тиберия, сенатора Кокцея Нервы, "не было никаких видимых оснований торопить смерть", но знавшие его мысли передавали, что чем ближе он приглядывался к бедствиям Римского государства, тем сильнее негодование и тревога толкали его к самоубийству (Т ас. Ann., VI,26). Еще через четверть века Анней Сенека воспевал его как единственно доступный для каждого – от раба до сенатора – путь к свободе.
Разумеется, абсолютное большинство здраво рассуждавших (не говоря уже о тех, кто вовсе не утруждал себя бесплодными размышлениями) людей не приходили к таким крайним выводам, а тем более поступкам. Если философ Секстий, отказавшийся от сенаторского звания, предложенного ему Юлием Цезарем, руководствовался при этом "антитираническими" убеждениями (Sen. Ep., XCVIII,13; Plut. Мог., 77E-F), то для подавляющего большинства определяющими были самые утилитарные мотивы. Опасности и скука сенатской жизни в эпоху империи побуждали сыновей сенаторов отказываться от наследства (Dio, LIV,26, 3 сл.). Другие стремились избежать получения сенаторского звания. Примером может служить Овидий (Tristia, IV,10,35–38), который предпочел сенаторской карьере праздность досуга и занятие поэзией. Уже при Августе не всегда удавалось найти нужное число кандидатов для занятия должностей народного трибуна и эдила, и в 12 г. до н.э. всадникам, отобранным в качестве трибунов, была предоставлена возможность вернуться во всадническое сословие или войти в состав сената (Dio, LIV,30; LV,24). В то же время вокруг высших магистратур, в частности консулата, развертывалась острая борьба12.
Среди сенаторов все шире распространяется абсентеизм13. В 11 г. до н.э. Августу пришлось отменить кворум в 400 человек, и до того фактически игнорировавшийся. Через два года принимается lex Julia de senatu habendo, имевший целью регулирование всех аспектов деятельности этого органа. Посещаемость заседаний была весьма актуальной проблемой. В календы и иды каждого месяца устанавливались запланированные заседания, предполагавшие обязательное присутствие сенаторов. В связи с такой регламентацией устанавливался и возраст "отставки" для сенаторов, после достижения которого они могли посещать сенат по своему усмотрению (60 или 65 лет)14. В 13 г. Август принудил принять сенаторское звание молодых senatorii, простив в то же время упорно не желающих это сделать лиц более старшего возраста (Dio, LIV,26,3). Светоний сообщает о многочисленных нововведениях Августа, направленных на приобщение сенаторов и всадников к активному участию в административной деятельности (Suet. Aug., 32,2-3; 35,3-40,1; Plin. N.Н., 33,3). Малоэффективным было возобновление практики штрафов за пропуск заседаний и увеличение штрафа за опоздания (Dio, LIV,18).
Усиление абсентеизма представителей высшего сословия с установлением империи, несомненно, объясняется тем, что сенат утратил свои политические позиции. Итог обсуждения принципиально важных вопросов был фактически предрешен, а дебаты в большинстве случаев превращались в поддержку предложений принцепса и его близких. Обычно сенат обсуждал важнейшие вопросы после того, как решение было уже в сущности принято советом принцепса. Когда же позиция императора вызывала сомнения, даже от присутствовавших на этих заседаниях трудно было добиться ясного выражения своих мыслей. Исключения могут лишь подтвердить правило. Речь Августа могла встречаться неодобрительными репликами, не раз ему, возмущенному спорами сенаторов, приходилось покидать курию. Вслед кричали: "Нельзя запрещать сенаторам рассуждать о государственных делах" (Suet. Aug., 54). Известны и случаи, когда сенат принимал решения вопреки мнению принцепса (Suet. Tib., 31,1; 30–32). Тиберий, пытавшийся повысить активность сената, упразднил совет принцепса. Он же перенес в сенат выборы магистратов. При Тиберии сенату были также предоставлены судебные полномочия, он вместе с императором решал юридические, религиозные, дипломатические вопросы, что должно было способствовать повышению роли и престижа этого аристократического органа. Однако результаты были гораздо скромнее ожидавшихся, и политический абсентеизм высшего сословия усиливался.
Тенденция к уклонению сенаторов от активной общественной деятельности была обусловлена объективными долговременными факторами, а потому проявлялась на протяжении всего раннего принципата. С абсентеизмом высших сословий боролся и Клавдий, который лишал всаднического звания тех представителей этого сословия, которые отказывались от вхождения в состав сената (Suet. Claud., 21). На одну из возможных мотивировок подобного выбора указывает Тацит, объясняя поведение Аннея Мелы (брата Сенеки и отца Лукана). Он избегал вполне доступных ему высших должностей и оставался всадником в сенаторском достоинстве, поскольку надеялся достичь большего богатства, будучи прокуратором императорского имущества (XVI,17). Подобным же образом Тацит трактует выбор карьеры Меценатом и Саллюстием Криспом (Tac. Ann., III,30; Hist., II,86). Ряд примеров отказа от сенаторской карьеры предоставляют нам письма Плиния Младшего, который называет в такой связи Минуция Макрина (I,14,5), Арриана Матура (II,11,1; III,2,4), Теренция Младшего (VII,25,2).
Как мы имели возможность убедиться, дело заключалось не только в том, что сенаторы не могли активно участвовать в государственной жизни. Даже когда предоставлялась возможность действовать, это не вызывало особого энтузиазма. Причины такого равнодушия заключались в изменении самого характера общественно-политической жизни. Государство все в меньшей степени оставалось civitas и res publica, хотя термины эти продолжали широко использоваться. Отделение государства от гражданского коллектива вело к отчуждению личности от государства, порождая дальнейшую девальвацию полисных ценностей и в корне меняя отношение к политической деятельности. Весьма характерно, что переоценка ценностей происходила и в сознании тех, кто имел, казалось бы, все возможности непосредственного и активного участия в управлении империей – самих принцепсов.
Имеются сведения о том, что о досуге мечтал сам основатель империи – Август. Но осуществить такую мечту смог лишь его преемник, предоставляющий нам весьма характерный пример otium. Современная историография с большим трудом замещает черно-белые мазки античной традиции живыми тонами, способными воссоздать фигуру этого, очевидно, незаурядного человека и политического деятеля15. Все менее убедительно выглядят и те интерпретации каприйского уединения Тиберия, которые ограничиваются ссылками на низменные инстинкты и расстроенную психику тирана. Первоначально решение покинуть Рим было сознательным шагом, имевшим глубоко продуманное основание. Преемник Августа был человеком высокообразованным, посвященным в литературную жизнь и идеологические коллизии своего времени. Даже Тацит отметил богатое содержание речей Тиберия, искусное владение словом. О его литературных интересах и любви к искусству сообщает Светоний (Suet. Tib., 70–71; 74,44,2; Tac. Ann., IV,11; XIII,32; см. также: Vell. II,94,2; Plin. N.Н., 34,62; Dio, LV,9,61). Эти независимые свидетельства не позволяют игнорировать слова панегириста Веллея Патеркула о прекрасном образовании и одаренности Тиберия16. Самую лестную характеристику его правлению до момента смерти Германика дает Дион Кассий, в сочинении которого, видимо, использована значительная часть сохранившейся до его времени античной традиции. Со страниц "Римской истории" предстает образ просвещенного и "демократичного" правителя (Dio, LVII,1-19).
Политическое поведение Тиберия может быть понято только с учетом как его сознательной приверженности староримским традициям и Стое (пусть и не во всем искренной), что проявлялось в подчеркнутой суровости его характера и внешнего вида, так и его философских симпатий (Tac. Ann., XVI,22, III,6, IV,19). Еще Август отмечал суровый нрав Тиберия, прерывая при его приближении легкомысленные разговоры (Suet. Tib., 21,2; 10,4; 19;26–32). Стоический характер многих "добродетелей" Тиберия уже отмечался в литературе17. Сенека, Тацит, Валерий Максим писали о его мужестве. Очевидно, не случайно, и уж во всяком случае не без последствий, Тиберий в 6 г. до н.э. для обучения и уединения избрал Родос – родину Панэция и местопребывание школы Посидония, выдающихся представителей Средней Стои. Сам Тиберий мотивировал это "удаление" "усталостью от государственных дел и необходимостью отдохновения от трудов" – вполне в духе римского философского otium18. Находясь на Родосе в течение семи лет (Veil., II,99,4), будущий принцепс "был постоянным посетителем философских школ и чтений" (Suet. Tib., 11,3). Лишь впоследствии философские интересы, безусловно оставившие глубокий след в его мировоззрении, переродились в пристрастие к астрологии. Некоторые ближайшие помощники императора – Л. Пизон Понтифик, Л. Сей Страбон, Л. Элий Сеян, Л. Сей Туберон – были патронами греческих философов и литераторов19.
Много лет спустя "философскому" уединению Тиберия находили соответствовавшие серьезные политические мотивы, а Тацит пытался объяснить отъезд императора на Капри желанием Тиберия прикрыть свою жестокость и любострастие, стыдом появиться на людях из-за внешности, властолюбием Ливии, что нельзя признать по крайней мере исчерпывающим (Ann., IV,57; 41,2; Suet. Tib., 51; Dio, LVII,12,6). Веллей, следуя, очевидно, официальной версии, называет самые благородные побуждения Тиберия (II,99,2).
Важнейшей причиной этого уединения была политическая ситуация в целом. В первые годы своего правления Тиберий приложил немало усилий для привлечения сената к активному сотрудничеству в управлении империей. Можно вспомнить и о подчеркнуто уважительном отношении к сенату и магистратам, о передаче сенату ряда вопросов управления, о перенесении из комиций в курию выборов магистратов и др. Не случайно некоторые исследователи указывают, что были установлены широкие границы сенатских полномочий, каких не было никогда после 43 г. до н.э. за исключением междуцарствия 41 г. н.э.20 Однако отводившаяся сенату роль инструмента императорской политики, хоть и важного, не соответствовала традиционным представлениям значительной части этого, аристократического по духу, органа о libertas21, и политика Тиберия потерпела неудачу. Тацит упоминает о его упреке сенаторам, что "все заботы они взваливают на принцепса" (Ann., III,35). Похоже, Тиберий вполне искренне сетовал, что наиболее выдающиеся из числа бывших консулов уклоняются от командования войсками (Ann., VI,27).
Принимая наследство Августа, Тиберий с самого начала ощущал недостаток той несколько загадочной auctoritas, которую так ценил основатель принципата. Сенат не признавал auctoritas Тиберия (Tac. Ann., IV,42). Неуверенность, которую принцепс, видимо, постоянно чувствовал в курии, впоследствии переродилась в страх. Позднее, не решаясь вернуться в Рим, в письме сенату Тиберий указывал, что навлек на себя недовольство, заботясь о благоденствии государства, и просил разрешения ходить на заседания сената с телохранителями (Ann., VI,15). В курии Тиберия встречала претившая ему лесть, замешанная на ненависти (Suet. Tib., 70). Все это и толкнуло принцепса на широкое использование закона "о величии". И террор по отношению к политическим противникам, и собственное удаление из Рима были следствием одной и той же причины – краха его политики по отношению к сенату.
В этом контексте следует рассматривать неоднократные заявления Тиберия о намерении отречься от власти, которые Тацит представляет как "пустые и уже столько раз осмеянные" (Ann., IV,9). Именно так они были восприняты враждебно настроенными сенаторами, но это не значит, что Тиберий в этих случая сознательно лицемерил. Убедившись, что никакое соглашение и деловое сотрудничество с людьми, привыкшими в большинстве своем раболепствовать (а некоторые еще и стремились к власти), невозможно, Тиберий решил, удалившись из Рима, управлять ими посредством террора. "Уединение" Тиберия было вынужденным обдуманным политическим шагом. На это указывает и бросившееся в глаза еще современникам резкое различие между его активнейшей деятельностью в первое десятилетие его правления и почти полнейшей бездеятельностью в последнее (Тас. Ann. I,46– 47; Suet. Tib., 37,4; 38; Тас. Ann., IV,13–14, 67; Suet. Tib., 41.)
О характере, который Тиберий хотел первоначально придать своему "уединению", говорит его окружение. Кроме Элия Сеяна и других должностных лиц Тиберий взял с собой уважаемого юриста М. Кокцея Нерву, астролога Фрассила и множество ученых греков, чьи беседы соответствовали бы "философскому" otium'у (Тас. Ann. IV,58). Ювенал именует всех их астрологами (X,94). Несомненно, возраст, изоляция и мания преследования постепенно способствовали перерождению первоначальных мотивов уединения (Тас. Ann., IV,67,5; Suet. Tib., 41). Впрочем, то же, что сообщают Тацит и Светоний о Тиберии, ранее рассказывали о Дионисии Сиракузском (Sen. Cons ad Marc., XVII,5). В то же время Сенеке, например, видимо, неизвестны скандальные слухи о семидесятилетнем Тиберии (ср. Ammianus Marcell, XXI,6)22.
Отказ от власти, уклонение от участия в общественно-политической деятельности, удаление из города в сельскую местность, на лоно природы, наконец, уход из жизни по политическим мотивам – все это было так или иначе проявлениями разочарования в старых идеалах и нормах, выработанных гражданской общиной. Проблема соотношения vita activa и vita contemplativa – жизни активной и жизни созерцательной – была одной из острейших для мыслящих людей того времени и, в частности, для Сенеки. Обоснование созерцательного, философского образа жизни мы находим в трактате "О досуге", где автор сравнивает отношение стоиков и эпикурейцев к общественной деятельности (res publica). Мнение Эпикура резюмируется так: "Мудрец не должен заниматься общественными делами за исключением крайней необходимости". Точку зрения Зенона Сенека формулирует следующим образом: "Мудрец должен заниматься res publica, если ему что-либо не воспрепятствует" (De otio, III,2). Однако далее Сенека утверждает, что не существует государства, которое может терпеть истинного мудреца, и нет мудреца, который смог бы вынести какое-либо реальное государство (VIII,1–4). Поэтому на практике sapiens вынужден предпочесть otium, созерцательную жизнь, т.е. эпикурейский идеал. Сенека считает, что по существу это не противоречит стоической доктрине, поскольку мудрец, удаляясь от "малого" государства, не перестает быть гражданином "большого" (мира) и служит ему, постигая благо и истину. Однако эта оговорка еще более отдаляет философа от традиционной римской позиции23.
В другом трактате, "О краткости жизни", Сенека советует Паулину, префекту анноны, оставить свои общественные обязанности и посвятить себя созерцательной жизни (возможно, это Помпей Паулин, занимавший ответственные посты при Нероне.– Plin. N.N. XXXIII,143; Тас. Ann., XIII,53,2; XV,18,4). Бросается в глаза пренебрежительное отношение философа к самой должности Паулина, занимающегося "желудками людей" (De brev., XVIII,6). Сенека преисполнен презрения к "занятым" (occupatis), мелким и крупным политическим дельцам, которых собаки насилу выгоняют из судов, за которыми следуют толпы клиентов (XII,1). "Мерзкими" называет философ тех, кто до последнего дня жизни, стремясь к наживе, отправляет государственные должности. В пример приводится девяностолетний Секст Туранний, который никак не мог оставить службу при Гае Цезаре (у Сенеки – образец тирана) и заставил домашних оплакивать свою отставку (XX,2–3; ср.: Тас. Ann. I,7; XI.31).
Призыв посвятить себя философскому досугу проходит и через все "Письма к Луцилию". Сенека убеждает адресата, что государственная деятельность недостойна добродетельного человека, это "цепкое зло", от которого нужно во что бы то ни стало избавиться. "Жалкая прокураторская должность", провинция и все, что они сулят, скрывают от глаз Луцилия здоровую жизнь (Ер., XIX,5; XXI,9). Государство – закуток, лишь выйдя из которого на широкий простор и поднявшись к небесам, можно понять, "как низко стоят кресла в сенате или в суде" (LXVIII,2). Дела, "навязанные честолюбием", совершенно бесполезны, это дела "ради самих дел", да притом еще "грязные и унизительные" (XXII,4,8), "пустые" (XXXI,4); занимающиеся ими лишь притворяются занятыми, "множат дела и сами у себя отнимают дни..." (LXII,1). Под стать этим делам и сами "занятые". Лишь по обычаю (подразумевается: уже давно не отвечающему действительности) можно назвать соискателей на выборах "доблестными мужами" – bonos viros (III,1). Что может быть гнуснее стариков, с усердием готовящихся занять должности (XLV,17)? Поиски почестей – ambitum – занятие тщеславное, бессмысленное и ничтожное (LXXXIV,11). Все это – стучаться в двери могущественных гордецов, переписывать по алфавиту бездетных стариков, обладать влиянием на форуме, – может быть, и власть, но всем ненавистная, недолгая и, если оценить ее по-настоящему, "нечистая" (sordida) (LXIII,10).
Таков был внутренний фон размышлений Сенеки, когда он в "Письмах к Луцилию" в последний раз отвечал на важнейший вопрос своей жизни: должен ли мудрый (точнее – стремящийся к мудрости, каким он считал и себя) участвовать в делах государства?24 Существо ответа не оставляет сомнений. Цель всех наставлений, из которых соткано содержание "Писем", – убедить читателя в необходимости оставить "пустые занятия" и посвятить все время, всю жизнь философскому досугу. В VIII письме Сенека призывает Луцилия "скрываться и запереть двери", удалиться, последовав его примеру, от людей и дел и заняться "делами потомков" (VIII,1–2). В последующих наставлениях эта же мысль излагается в различных вариантах, пока в XIV письме не появляется развернутая аргументация против участия в res publica. Вначале она сводится к тому, что избегать государственной деятельности следует потому, что она опасна. Следуя фактически эпикурейскому правилу "живи незаметно", Сенека рекомендует не только никого не задевать, избегать опасного властителя, но и это делать незаметно, не подавая повода подозревать себя в его осуждении (XIV,7–8). Даже философией надо заниматься "тихо и скромно" (XIV,11).
Сенека обращается к излюбленному историческому деятелю – Катону Утическому. Но мы не найдем здесь обычных дифирамбов в честь последнего героя республики. Напротив, Катон подвергается самой серьезной критике. Сенека высказывает мнение, что мудрецу не следовало бы вмешиваться в res publica, поскольку речь шла уже не о свободе, давно погубленной. Вопрос заключался в другом: кто, Помпей или Цезарь, завладеют государством. Но в предшествующие годы, до начала войны между Цезарем и Помпеем, мудрому вряд ли допустимо было участвовать в разграблении rei publicae (XIV,13). Подвергая таким образом сомнению деятельность героя "стоической оппозиции" (а некогда и своего!), Сенека зовет Луцилия последовать примеру "тех стоиков, которые, когда их отстранили от государственных дел, не оскорбляли никого из власть имущих, но удалились, чтобы совершенствовать свою жизнь и создавать законы для рода человеческого" (XIV,14).
Философ так горячо высказывает свою мысль, что даже "не замечает", что ситуация, анализируемая им, собственно не имеет отношения к адресату, поскольку Луцилия никто не удалял от государственных дел. Напротив, его приходится убеждать, что отказ от государственной карьеры выгоден (XXVI,1); много спустя (судя по номерам "писем") мы узнаем, что ему еще предстоит долго "добиваться освобождения от должности" (LXV,2). Сенека даже настаивает, что если освободиться будет невозможно, то следует "вырваться силой" (XIX,1) и т.д. Моралист радуется успеху своих наставлений: "Ты понял уже,– пишет он,– пора освободиться от этих на вид почетных, на деле никчемных занятий, и спрашиваешь только, как этого достичь" (XXII,1). Но и далее, вплоть до последних писем, Сенека не устает убеждать Луцилия (и других читателей) в тщетности честолюбивых устремлений и необходимости отойти от общественных дел (CXVIII,3–4).
Приведенный "пример" с Катоном имел особый подтекст, понятный читателям-современникам. Во-первых, он заключался в объяснении поведения самого Сенеки (otium после отставки в 62 г.); во-вторых, смысл exemplum состоял не только в том, что человек, отстраненный от res publica, должен был уйти из мира политики вообще. Сенека также указал условие, при котором удаление от государственных дел должно стать результатом свободного выбора для sapiens. Это условие – утрата свободы, время гражданских войн, ситуация, обозначенная Цицероном словами res publica amissa. В новых условиях мудрец должен отделить себя от res publica – от государства как особого института, не совпадающего с гражданским коллективом, общиной,– и думать уже не о том, как служить ему, а как воспользоваться хотя бы теми благами, какие оно способно предоставить, избегая опасностей, сопряженных с участием в государственных делах.
Свою позицию в ситуации, наступившей с установлением единовластия, Сенека и разъясняет в полугротескном XIV, а потом в проникнутом до циничности рационализмом LXIII письме. Философ не претендует на участие в государственной деятельности и не собирается вмешиваться в политику или осуждать существующие порядки в государстве. Он полон благодарности правителю (не уточняет даже, какому) за предоставленную ему возможность заниматься философией, быть свободным и от государственных дел, и от связанных с ними опасностей. Сенека уверяет (и было бы неверно видеть здесь лишь попытку обезопасить себя), что ошибаются те, кто полагает, будто приверженцы философии "презирают должностных лиц и царей, всех, кто занимается общественными делами". Напротив, никто не испытывает к ним такой благодарности, как философы. Ведь их цель – праведная жизнь – недостижима без общего спокойствия в государстве, ведь именно им, обладающим наивысшими ценностями – духовными, в случае неблагополучия в государстве придется потерять более всего. Поэтому философы благодарны своему "кормчему" и чтят правителя как отца (LXXIII,1–2,8). "Мудрый не станет отрицать, сколь многим он обязан тому, чье правление и попечение дарят ему щедрый досуг и право распоряжаться своим временем и покой, не нарушаемый общественными обязанностями" (LXXIII,10).
Полемичность приведенных рассуждений Сенеки представляется очевидной. Свой вариант (идеал ли?) "философского досуга" Сенека противопоставляет другой общественной позиции, уязвимой в отношении политической благонадежности. Этот "стоящий за кадром" вид "досуга" связан с недоверием к государству. Именно от такой позиции явно отгораживается Сенека. В том, насколько опасным было обвинение в подобном образе мысли, показало выступление Коссуциана Капитона на процессе Тразеи (Тас. Ann., XVI,22) и исход этого дела. Еще более энергично и, представляется, более искренно и последовательно, Сенека обрушивался на другой вид "досуга"– iners otium или desidia – на извращенную роскошь (luxuria).
С пылом, предполагающим какие-то вполне конкретные социально-политические, а возможно, и личные мотивы, Сенека обличает безделие и роскошь как противоречащие законам природы. Его сочинения содержат множество примеров извращенного образа жизни. Люди, порабощенные кухней и желудком, щеголи и т.п. не занимаются ничем полезным, но их нельзя назвать и свободными от дел (otiosus), они заживо похоронили себя. Наиболее возмутительное извращение естественного образа жизни представляют "антиподы" (antipodes) – полуночники, "живущие навыворот" (retro vivunt – Ер., CXXII,2,5,7); они боятся смерти и так же несчастны, как ночные птицы. Их жизнь подобна смерти, их пиршества сходны с погребальными обрядами. С особым негодованием Сенека пишет о тех прожигателях жизни, которые прикрывают свое поведение именем философии, будь то эпикурейской или стоической (De vita, XII,3–4), пытаясь представить его как своего рода "философский досуг". Явно неприязненное отношение к ним Сенеки вполне понятно. Лжефилософы компрометировали истинных любомудров, давая обильную пищу пересудам.
Философия всегда оставалась в Риме явлением чужеродным и вызывавшим подозрения. Это создавало обширное поле для всевозможных спекуляций в целях травли политических противников. Оказывается, в рассматриваемое время существовал некий лагерь непримиримых врагов и хулителей философии (qui philosophiam latrant). Они выискивали недостатки того или иного ее поклонника, чтобы опорочить философию как таковую и связанный с ней образ жизни – "философский досуг", поскольку "чужая добродетель служит укором их собственным прегрешениям" (De vita, XIX,2–3, XVII–XX; Тас. Ann., XVI,32).
Обличения Сенеки – не проявление мизантропии25. Их явный социально-политический подтекст, очевидно, был вполне понятен современникам. Исключительная популярность писателя засвидетельствована даже его литературным противником – Квинтилианом (Inst. orat., X,1,125–131). Осуждение delicatus, antipodes имело, конечно, вполне конкретный социальный адрес.
Дальнейшее рассмотрение нашего сюжета вновь возвращает к мысли о том, что досуг как таковой и его типы были не просто формами бытового поведения, а воплощением и обозначением определенных жизненных и политических позиций. Для того, чтобы морализирующий язык инвектив и апологий Сенеки стал понятен в их конкретно-историческом содержании, попытаемся совместить кажущиеся нам абстрактными рассуждения и оценки с канвой событий времени принципата Нерона, которая прослеживается в первую очередь по "Анналам" Тацита. При таком сопоставлении информация, предоставляемая этими двумя авторами, удивительно удачным образом взаимодополняется. Кажущиеся абстрактными морально-философские рассуждения Сенеки – ценнейший комментарий к конкретным событиям, описываемым Тацитом, у которого, как правило, отсутствуют развернутые оценки интересующих нас фактов.
Особая актуальность темы досуга в идеологических коллизиях середины I в. и ускользающий от современного читателя исторический подтекст "дела Тразеи" начинают проясняться в свете некоторых особенностей и тенденций развития принципата Нерона26.
Тразея Пет в качестве влиятельного члена сената выступил против указа, разрешавшего Сиракузам допускать к играм большее, чем обычно, число гладиаторов. Недоброжелатели Тразеи обвиняли его в том, что он занимался "столь незначительными вопросами", "пустяками" и отмалчивался, "ко