Размышления над причинами революции в России
Андрей Зубов
На грани веков. Царствование Павла I и начало царствования Александра Благословенного
I
Царствование Императора Павла Петровича стало явной и сознательной реакцией на правление Екатерины. Десятилетиями живя в Гатчине фактически под домашним арестом, Цесаревич с ненавистью, отвращением и страхом наблюдал долгое царствование своей матери. С детских лет знал он, что Екатерина — убийца отца и узурпаторша трона, и ненавидел мать и ее бесчисленных фаворитов. Он знал также, что и Екатерина не любит его и серьезно думает передать престол через голову Павла своему старшему внуку — Александру, который был отобран у отца и воспитывался в духе бабки швейцарцем Лагарпом. Павел знал и о том, что Александр согласился на эту комбинацию и благодарил бабку за доверие. Тотчас после смерти Екатерины «штурмом» взяв Царское Село, Павел первым делом бросил в огонь камина завещание матери, передававшее престол внуку…
Это не было примитивным стремлением к царской власти. Павел давно считал себя законным Императором, отстраненным от престола. Правление матери, как и восшествие ее на престол, считал он преступным, Екатерину полагал губительницей России и не вовсе без оснований опасался, после Пугачевского бунта, повторения французского революционного взрыва в своем Отечестве. Державную власть он желал получить для спасения России, для исправления ошибок предыдущего царствования, предотвращения катастрофы. Восемнадцатилетний Александр, бывший к тому же чуть ли не республиканцем, носивший трехцветную французскую кокарду, окруженный «орлами» Екатерины, мало подходил на роль спасителя России от чумы революции.
Глубоко религиозный, воспитанный митрополитом Платоном (Левшиным), Павел ненавидел законодателей дум и сам дух века Просвещения. С наивной прямолинейностью он не только запрещает ввоз вольнодумных книг и резко ограничивает выезд русских в Европу и приезд иностранцев в Россию, но и ополчается против длинных штанов, высоких сапог, шнуровки башмаков, круглых шляп и зачесывания волос на лоб (указ 8 ноября 1796 года), поскольку все это — мода Французской Революции. А в том, что Революция — дитя Просвещения, Павел не сомневался ни на минуту.
Павел тоже был гуманистом, но отнюдь не вольтеровского толка. И для него человек был высшей ценностью. Особенно болело сердце Павла за простых людей, розданных матерью в рабство своим фаворитам, грабившим и материальные богатства России, и главную, по его мнению, ценность — ум и силу человеческую. Двадцатичетырехлетний Павел Петрович говорил своему воспитателю Никите Панину: «Человек — первое сокровище государства, а труд его — богатство. Его нет — труд пропал и земля пуста; а когда земля не в деле, то и богатства нет. Сбережение государства — сбережение людей, сбережение людей — сбережение государства»1. Слова эти достойны не молодого человека, в умственных способностях которого порой и сейчас сомневаются, но мудреца, прожившего жизнь, — Конфуция или Платона эпохи «Законов». Как часто в нашей несчастной России пренебрегали этим замечательным принципом! Взойдя на престол, Павел немедля вернул из ссылки Радищева, освободил из крепости Новикова.
Исправляя преступление матери, Павел перенес с царскими почестями тело Государя Петра Федоровича из Александро-Невской Лавры в Петропавловский собор и похоронил одновременно с Екатериной 18 декабря 1796 года в императорской усыпальнице. Не пожелавшая даже взглянуть на тело убитого супруга, Екатерина разделила с ним, по воле сына, смертный одр, восстанавливая тем самым «закон естества». Павел тут же восстановил и «естественный» закон престолонаследия, отмененный Петром I. Сам потерпев от произвола матери, зная, сколь много потрясений пережила и Россия, и династия из-за введенного Петром правила произвольного определения наследника царствующим Императором, Павел освободил наследование престола от воли монарха, сделав его «автоматическим» — «по порядку первородства», по нисходящей мужской линии, предав тем самым Всероссийский Императорский престол усмотрению Божию. Вплоть до отречения Николая II закон этот, связанный к тому же священной присягой во время венчания на царство, неукоснительно соблюдался всеми русскими самодержцами, что сделало XIX век столетием мира и покоя при наследовании престола в противоположность мятежному XVIII веку. Отрекаясь «за сына» 2 марта 1917 года, Николай II впервые нарушил закон 1797 года, и с этим нарушением пресеклась монархия в России.
Павел жил идеалами средневекового рыцарства, идеалами чести и бескорыстной верности Богу. Но его издерганный постоянными страхами и огорчениями ум не мог отличить малое от великого, не знал науки компромисса, политического маневра. Крой штанов и закон о престолонаследии имели для Павла чуть ли не равную значимость. Если все подписанные им указы разделить на дни царствования, то получится, что в день он подписывал по указу (Петр I подписывал один указ в два дня, Екатерина — в три). Такое интенсивное законотворчество вносило сумятицу в управление государством. «Желая водворить порядок при дворе и в администрации, он громко осуждал и искоренял старое, новое же насаждал с такой строгостью, что оно всем казалось горше старого. Неподготовленность к делам сказывалась на всем, что делал Павел, и, соединяясь с неровностью его характера, сообщала всем его мерам колорит чего-то случайного, болезненного и капризного», — пишет С. Ф. Платонов2. Но при этом, по оценке В. О. Ключевского, «в основе правительственной политики Императора Павла внешней и внутренней лежали серьезные помыслы и начала, заслуживавшие нашего полного сочувствия <…> Павел был первый противодворянский царь этой эпохи <…> Чувство порядка, дисциплины, равенства было руководящим побуждением деятельности Императора, борьба с сословными привилегиями — его главной целью <…> Смиряя классовый аристократизм, Павел невольно обращался лицом к идеалу общенародного монарха. „Все-все подданные и мне равны, и всем равно я — Государь”, — говорил Император»3.
Два эти определения замечательных русских историков вполне согласуются. Пожалуй, самое существенное в политическом облике Государя Павла Петровича было то, что, ненавидя дух Просвещения, он был вполне солидарен с духом Абсолютизма, с Просвещением связанным почти неразрывно. Павел не верил в разумную деятельность народа, в самоуправление, в «инициативу снизу». Следуя Декарту и Гоббсу, Император видел в обществе только сложный механизм, механиком при котором его назначил Бог. Тонкое переплетение свободных человеческих воль, их греховных и святых импульсов, таинственно связанных с волей Государя и во многом определяемых, вдохновляемых его волей, его нравственными выборами, не сознавалось Павлом. Он не вымаливал свой народ, но и, упаси Боже, не использовал его для собственных прихотей; он организовывал его, как часовщик упорядочивает работу часового механизма. «В России велик только тот, с кем я говорю, и только пока я с ним говорю» — эти слова Императора князю Репнину могут быть избраны девизом его царствования, мимо них не проходит ни один историк правления Павла.
Вольности дворянства возмущали его. Как можно жить в стране и не функционировать в ее механизме? И он, пересматривая Жалованную грамоту 1785 года, значительно умаляет права шляхетства и увеличивает его обязанности. Он весьма ограничивает самоуправление городов, которое, впрочем, и при Екатерине оставалось главным образом на бумаге. С другой стороны, Император старается упорядочить отношения крепостной зависимости. Нет, он отнюдь не является противником крепостного права, напротив, он ценит в крепостной зависимости элемент порядка и организации. Он не видит в ней принципиального несоответствия нравственному принципу, которое ясно сознавала Екатерина. Павел за четыре года своего царствования раздает в частную крепостную зависимость более 500 тысяч казенных крестьян обоего пола (Екатерина за 35 лет — около 800 тысяч) и прикрепляет к земле указом 12 декабря 1796 года земледельцев, работавших в частновладельческих имениях Донской области, Северного Кавказа и Новороссии (Екатеринославская, Таврическая и Вознесенская — позднее Херсонская — губернии). Но при этом он определяет минимальные размеры крестьянского надела и требует от помещиков удовлетворять своих малоземельных крестьян по фиксированным нормам землепользования. Манифестом 5 апреля 1797 года Император запрещает принуждать крестьян к труду в воскресные и праздничные дни и рекомендует разделять поровну остальные шесть дней недели между трудом крепостного в собственном хозяйстве и на барщине. Помещики игнорировали этот манифест, зато крестьяне окрестили Павла «новым Пугачевым» и стали отказываться от излишней барщины. Начались крестьянские волнения, и поползли слухи, что скоро рабству будет конец и дарует царь народу полную волю.
Абсолютистская и притом религиозная установка ума Императора приводила его к убеждению, что он, милостью Божией Император Всероссийский, один способен в полноте видеть Божественный закон и проецировать его в государственное законодательство. Он вполне серьезно считал себя Главой Церкви, и даже не только Церкви Русской Православной, но и вселенской. Конфессиональные различия Павла совершенно не беспокоили. С легкостью он приглашает папу переехать из Рима, оккупированного безбожными французами, в Петербург. Он устраивает в России Иезуитский орден, гонимый тогда по всей Европе, и Мальтийский орден, изгнанный Наполеоном с Мальты. Павел принимает на себя титул гроссмейстера Мальтийского ордена и, облачившись в мантию, руководит орденскими церемониями. Но это благоволение к западной Церкви никак не происходит за счет небрежения Православной Русской Церковью. Напротив. Он и ее жалует деньгами и землями, архиереев и белое духовенство — орденами, церковными наградами и даже… аксельбантами.
В Акте о Престолонаследии он объявляет себя «Главой Церкви» и потому, совсем как египетский фараон, рассматривает клириков своими заместителями и представителями при священнодействиях. Рассказывают анекдот, что он даже вознамерился самолично служить литургию, и митрополиту Платону больших трудов стоило отговорить Императора от литургисания, и то лишь объясняя невозможность этого второбрачием Павла.
Действительно, в тех случаях, когда клирики указывали Павлу на нарушение им какого-либо церковного установления, он благочестиво повиновался, но не потому, что считал священство выше царства, а потому только, что всегда готов был признать, что по неведенью или забывчивости проигнорировал закон, который по долгу службы должно знать священноначалие. Митрополит Платон, воспретивший Императору при шпаге войти царскими вратами в алтарь для причастия, имел для Павла не больше авторитета, чем председатель Сената, напоминающий государственный закон, который Император невольно готов был нарушить. Павел согласен был повиноваться Божественному закону и даже закону земному, но не какой-либо человеческой воле. Древний идеал Симфонии, учитывавший несовершенство, греховность любой человеческой природы, в том числе и природы царя, и одновременно духоносность Церкви, которую «не одолеют силы ада», оставался чужд Павлу или не был им понят.
Павел отнюдь не враждовал с Церковью и не боялся ее нравственно или политически, как Екатерина. Он вернул Церкви свободу, неслыханную со времен Петра Великого, позволив самим синодальным архиереям выбирать обер-прокурора (весна 1799 года), но только потому, что был уверен, что ни одно постановление Синода не сможет войти в силу без императорской контрассигнации.
Несмотря на глубокую и горячую личную веру, Павел не восстановил симфоничные отношения между Церковью и Царством, подобные отношениям между совестью и волей в человеке. Совесть продолжала быть сдавлена абсолютной царской волей и потому не могла врачевать душу и монарха, и подвластного ему народа. Оставив себя «Главой Церкви», Павел не мог понять великого новозаветного принципа «где Дух Господень, там свобода» (2 Кор. 3: 17). Потому-то спокойно относился он к рабскому положению крестьян и легко стеснял несвободой, мелочной и детской, все другие группы русского общества. Он, безусловно сам того не желая сознательно, фактически подменял собой истинного Главу Церкви — Иисуса Христа. В этой подмене — главный грех Абсолютизма, а в том, что такая подмена оказалась возможной в XVII веке в Западной Европе, а в XVIII — XIX — и в России, повинны Ренессанс и Просвещение, унизившие и обессилившие веру. Без «Духовного регламента» Феофана Прокоповича, без богохульств Петра I, лютеранствующих безумств церковной политики Петра III, без удушения Церкви Екатериной верующий ум Павла просто не смог бы войти в соблазн «главенства» над Телом Христовым. Приняв на себя бремя «не по чину» («Глава Церкви»), Павел не смог его вынести. Воля надломилась. Дела дедов и отцов свершились в сыне, который был чище, добрее и благородней любого из них. Но таков уж нравственный закон — выстрадывать грехи предков приходится лучшим из потомков.
Чем дальше, тем больше Павел страшился повторить судьбу своего отца. Подозревая, притом совершенно беспочвенно, Марию Федоровну в замысле его свержения, Император стал видеть в жене врага, а в Цесаревиче Александре — соперника. Тени прошлого ужасали Императора, а ловкие интриганы — брадобрей Кутайсов и Лопухины — раздували его болезненную мнительность. Летом 1798 года Павел порывает с женой, сходится (неизвестно, насколько коротко) с девицей Лопухиной и переносит опалы с подданных на своих домашних. Цесаревич Александр писал в эти дни, что он находится «под топором»4. И не было рядом авторитета Церкви, который бы восстановил мир в царской семье, успокоил болезненную мнительность Павла, погасил вспышки неукротимой ярости. Приближалась развязка.
Царствование Екатерины вселило ненависть к верховной власти в податное сословие, но дворяне боготворили Государыню — кто за вольности, кто за право распоряжаться толпами рабов, а кто и за царивший при ее дворе либеральный дух вольтерьянства. Павел оттолкнул от себя дворянство строгостями, контролем, деспотизмом, нравственной требовательностью. И вокруг него образовалось пустое пространство. Когда же опасность преследований коснулась жены и детей, ближайших вельмож и царедворцев, соткался заговор, и 11 марта 1801 года Павел, оставленный всеми, был убит в Михайловском замке.
XIX век начался цареубийством в результате заговора, подготовка которого была известна великому князю Александру Павловичу, восшедшему на престол, обагренный еще теплой кровью своего отца. Смерть сына от руки отца и убийство отца при попустительстве сына — так начался и так завершился Век Просвещения для царствовавшего дома России. «Я <…> Бог ревнитель, наказывающий детей за вину отцов до третьего и четвертого рода, ненавидящих Меня» (Исх. 20: 15) — «Прадеду от правнука» повелел начертать Павел на воздвигнутом перед Михайловским замком памятнике Петру Великому…
II
Судя по мнению большинства историков, в том числе и таких информированных, как великий князь Николай Михайлович, Александр Павлович желал получить трон отца, но не такой страшной ценой. Он не понимал, что согласие на возглавление заговора — тяжкое преступление пятой заповеди, не говоря уже о нарушении государственных законов. Можно ли нарушителю быть стражем закона? Но совесть Цесаревича Александра не воспротивилась шантажу и льстивым доводам заговорщиков. В результате — отцеубийство и каинова печать на лике «Благословенного» Государя, которую он выстрадывал, чем дальше, тем больше, всю жизнь — и выстрадал ли? Народная легенда о сибирском старце Федоре Кузьмиче говорит, что да. История же не отвечает на такие вопросы.
Вся Россия, весь культурный мир знали, что Александр — отцеубийца, и по крайней мере единожды Императору суждено было услышать это обвинение в лицо. Взятый в плен при Кульме 30 августа 1813 года и приведенный к Александру французский генерал Д.-Р. Вандам на укоры в жестокости по отношению к мирным жителям ответил Императору: «Но я не убивал своего отца!»…
В конце 1940-х годов протоиерей Александр Шмеман писал: «Мы не можем не видеть, что история России была трагедией»5. Банальность? Быть может. Но задумаемся на минуту над изначальным смыслом трагического в контексте культуры, трагедию как жанр породившей. Трагедия рождается отнюдь не из духа музыки. Трагедия рождается из неотвратимости рока. Преступление предков, часто забытое, ставит потомков в отчаянные обстоятельства, и они, дабы избавиться от его последствий, творят новые преступления, и за ними следуют новые воздаяния, и так без конца, пока не изничтожится до конца род или не осознает некто из потомков преступника причины страданий, не усмотрит в делах предков преступление законов Божеских и человеческих и не примет свои страдания как законное возмездие и искупление, воскликнув, подобно благоразумному разбойнику на кресте: «Мы осуждены справедливо, потому что достойное по делам нашим приняли» (Лк. 23: 41) — и раскаянием прекратит месть. Тогда разомкнется цепь трагедии, и достигнут будет катарсис божественного покоя, и отступят эринии.
Возможно, для любого вдумчивого человека история его народа, его отечества — трагедия. Но «перед своим Господом стоит он или падает» — не нам судить пути других народов. Трагизм же русской истории, столь ясно открывшийся в ХХ веке, сейчас потрясает еще больше, чем в те годы, когда о. Александр Шмеман писал свою первую книгу. И тем важнее для нас опыт осознания трагизма пути России и попыток исправить преступления отцов. XIX век по преимуществу был для России временем критической исторической рефлексии — от Карамзина и Чаадаева до Леонтьева и Владимира Соловьева. Но, пожалуй, лишь единожды в руки сознающего были даны Провидением бразды абсолютной верховной власти. Герцен назвал Александра I «коронованным Гамлетом, которого всю жизнь преследовала тень убитого отца». Но трагизм Александра значительней личной драмы отцеубийства. С каждым годом все больше преследовала «Благословенного» Императора поруганная его предками Россия. И все более напрягая силы, пытался он исправить последствия деяний Петра и Екатерины, перекладывая штурвал с безудержной эвдемонии на сотерию, но так и не сумел повернуть рулевое колесо, изменить курс корабля Империи…
В Российском царствующем доме весь XVIII век прошел в жестоком, часто кровавом конфликте отцов и детей. Этим аспектом своей личности Александр был монархом предшествовавшего столетия. В один день он отменил множество указов только что убитого отца и при восшествии на престол объявил, что намерен править «по законам и по сердцу <…> Бабки нашей Государыни Императрицы Екатерины Великия, коея память нам и всему Отечеству вечно пребудет любезна, да по Ея премудрым намерениям шествуя, достигнем вознести Россию на верх славы». Итак, цель была провозглашена вполне эвдемоническая — «верх славы», метод же, которым думал двадцатичетырехлетний Царь ее достичь, требует внимательного вглядывания.
Александр отнюдь не был слепым поклонником Екатерининского правления. Его изъяны он видел отлично и желал исправить их еще в бытность Цесаревичем. «Он сказал мне затем, — вспоминал свою первую беседу с великим князем Александром Павловичем весной 1796 года в саду Таврического дворца князь Адам Ежи Чарторыский, — что он далеко не одобряет политики и образа действий своей бабки, что он порицает ее основные начала…»6 Память не изменила князю Адаму, когда он писал свои воспоминания о далекой юности. 21 февраля 1796 года великий князь Александр признавался своему учителю, швейцарцу Лагарпу: «Непостижимо, что происходит: все грабят, почти не встретишь честного человека, это ужасно…»7 А в письме от 10 мая 1796 года в Константинополь сердечному другу князю Виктору Кочубею, тогдашнему послу при Блистательной Порте, Александр говорил еще откровенней: «Кровь портится во мне при виде низостей, совершаемых на каждом шагу для получения внешних отличий, не стоящих в моих глазах медного гроша. Я чувствую себя несчастным в обществе таких людей, которых не желал бы иметь у себя и лакеями, а между тем они занимают здесь высшие места, как, например, князь Зубов, Пассек, князь Барятинский, оба Салтыкова, Мятлев и множество других <…> которые, будучи надменны с низшими, пресмыкаются перед теми, кого боятся <…> В наших делах господствует неимоверный беспорядок, грабят со всех сторон, все части управляются дурно, порядок, кажется, изгнан отовсюду, а Империя стремится лишь к расширению своих пределов…»8
Уже в первый год своего царствования Александр многое изменил, многое провозгласил, а в узком кругу «Негласного комитета» еще больше обсудил такого, что очень расходилось с деяниями «Августейшей Бабки». Но не был Александр в манифесте о восшествии на престол и примитивным лжецом. Ведь он несколько раз сказал, что собирается править «по сердцу» и «по намерениям» Екатерины. А Екатерина, как известно, порабощая миллионы русских людей и держа их в совершенном скотстве и невежестве, сердцем желала свободы, равенства, просвещения и братства для всего человечества. Александр на первых порах стремился продолжать не дела Екатерины, но воплощать ее замыслы и устремления, быть не столько корреспондентом Дидро, сколько осуществителем его идей. Слово «закон», увенчанное императорской короной, он повелел высечь на медали, отлитой в честь своей коронации, а «обуздание деспотизма нашего правительства» провозгласил главной своей целью.
Четыре с половиной года царствования Павла были преданы забвению. После 11 марта на улицах Петербурга почти тут же вновь появились круглые шляпы, длинные панталоны, высокие сапоги. Щеголи зачесали волосы на лоб и завили их а la Titus. Вскоре были возвращены вольности дворянству, отменены телесные наказания за уголовные преступления для дворян и духовенства, категорически воспрещены пытки, разрешен свободный въезд и выезд из России, дозволена свободная деятельность типографий и ввоз любых книг из-за границы (немыслимая свобода для большинства государств тогдашней Европы, но Александр мечтал о ней все Павлово правление), 2 апреля уничтожена Тайная экспедиция (политический сыск).
Воспитанный Фридрихом Цезарем Лагарпом в духе французского Просвещения, в преклонении перед свободой и достоинством естественного человека, Александр был научен модным для его времени установлениям — верховенству законов, конституционному порядку, работе законодательной ассамблеи. Научен до того, что думал, взойдя на престол, дать России свободу и конституцию и удалиться инкогнито в Америку (см. дневник А. С. Пушкина 21 мая 1834 года) или «по отречении от этого неприглядного поприща (императорской власти. — А. З.)… поселиться с женой на берега Рейна, где буду жить спокойно частным человеком, полагая свое счастие в обществе друзей и в изучении природы» (письмо в Константинополь князю Кочубею от 10 мая 1796 года), или на швейцарской ферме, поблизости от Лагарпа (письмо Лагарпу в Женеву от 21 февраля 1796 года). План этот, как сам Александр признавался Кочубею в том же письме, родился у него, когда Александру Павловичу не было и пятнадцати лет…
Он был лишен и властолюбия бабки, и абсолютистской ответственности отца. В отличие от Павла, молодой Александр искренно верил в совершенство природного человека, который может прекрасно самоуправляться, следуя естественным законам человеческого сообщества. Об «отвращении» Александра к абсолютизму Лагарп писал в письмах к нему как о само собой разумеющемся факте. Республиканская Франция, Швейцарская Конфедерация и особенно Северо-Американские Соединенные Штаты были для Александра вполне положительными примерами организации политической жизни.
Вспоминая о своей беседе с Александром Павловичем летом 1796 года в Царском Селе, князь Адам Чарторыский писал, что его собеседник «желал бы всюду видеть республику и признает эту форму правления единственно сообразною с желанием и правами человечества… Наследственность престола, по его мнению, установление несправедливое и нелепое»9.
Скоро разочаровавшись в правлении отца, поняв, что дела идут у Павла не лучше, а еще хуже, чем у Екатерины, и авторитарный деспотизм Павла превзошел все возможные пределы, не принося России ни грана свободы и благоденствия, Александр отказался от своей юношеской мечты и, быть может, под влиянием друзей (Кочубея, Чарторыского, Новосильцева) соглашается в будущем взойти на престол, но для реализации той же конечной цели — превращения России в демократическую республику. Князь Адам Чарторыский, тогдашний адъютант цесаревича, вспоминал, что, готовясь к коронационным торжествам отца, Александр принудил его написать проект собственного коронационного манифеста, где бы провозглашалось, что Александр принимает царский венец только на время и для того, чтобы даровать русскому народу демократические политические установления10.
Втайне от отца двадцатилетний Александр посылает в сентябре 1797 года с Новосильцевым письмо Лагарпу в Женеву: «Вам уже давно известны мои мысли, клонившиеся к тому, чтобы покинуть свою родину. <…> Несчастное положение моего отечества заставляет меня придать своим мыслям иное направление. Мне думалось, что если когда-либо придет и мой черед царствовать, то вместо добровольного изгнания себя я сделаю несравненно лучше, посвятив себя задаче даровать стране свободу и тем не допустить ее сделаться в будущем игрушкой в руках каких-либо безумцев. <…> Мне кажется, что это было бы лучшим образцом революции, так как она была бы произведена законною властью, которая перестала бы существовать, как только конституция была бы закончена и нация избрала бы своих представителей. <…> Дай только Бог, чтобы мы когда-либо смогли достигнуть нашей цели — даровать России свободу и предохранить ее от поползновений деспотизма и тирании. Вот мое единственное желание, и я охотно посвящу все свои труды и всю свою жизнь этой цели, столь дорогой для меня»11. Какая огромная дистанция между этими наивными и возвышенными мечтаниями Цесаревича Александра и осуждением конституционных «бесплодных мечтаний» устами только что венчанного на царство его правнучатого племянника сто лет спустя!
III
В первый период царствования Александр оставался вполне верен своим мечтам и стремился «институционально» преобразовать Россию. Молодой Император был убежден, что правильные формы обязательно наполнятся добрым же содержанием. Помудревший с годами Лагарп стал слишком консервативным для своего венценосного ученика. Теперь Александр переписывается с американским президентом Джефферсоном и просит у него советов.
Александром продолжают владеть две реформаторские идеи — конституция для народа России и свобода для крепостных крестьян. Сразу же по воцарении он поручает Дмитрию Трощинскому и князю Александру Воронцову составить проект «Всемилостивейшей грамоты, Российскому народу жалуемой», обеспечивающей гражданскую свободу и личные права граждан. Но грамота эта, встретив сильную оппозицию среди высшей аристократии, поскольку предполагала уравнение в гражданских правах с дворянами и низших, податных сословий России, в том числе и крестьян, так и осталась «в проекте»12.
В 1804 году министр юстиции и управляющий Комиссией составления законов князь Петр Лопухин «по высочайшему повелению» поручил барону Густаву Розенкампфу составить проект конституции для России. Но вновь дело осталось без последствий, и даже проект Розенкампфа затерялся (если и был).
Однако Александр не оставляет мечтаний о русском народоправстве. Тридцати лет, в 1807 году, он поручает составление плана коренного преобразования государственного строя России Михаилу Сперанскому. И на этот раз мы точно знаем, что работа была доведена до конца и осенью 1809 года проект поднесен Сперанским Государю13. Император одобрил проект, и предполагалось даже «в 1 день сентября, в новый год по старому русскому стилю открыть Государственную Думу со всеми приличными обрядами». Но вновь проект был с негодованием встречен большинством высшего общества: во-первых, из страха потери всевластья над крепостными, а во-вторых, как ни стыдно это сознавать, — из зависти к «поповичу» Сперанскому. По столицам ходил mot — до конституции в России правят Романовы, а после конституции — Сперанские. Карамзин (искренно или по зависти — Бог весть) обвинял Сперанского перед Императором, что он просто списал Кодекс Наполеона14, что, конечно же, было неправдой. Некоторые важные преобразования в соответствии с проектом Сперанского были осуществлены, но всеобщего государственного преобразования не получилось и на этот раз. Помня, должно быть, судьбу отца и деда, Александр решил не спешить, встретив сопротивление аристократии. Да и время для конституционных экспериментов в 1810 — 1811 годах было совсем не подходящим — Россия стояла на пороге большой войны с наполеоновской Европой.
В это же первое десятилетие своего царствования Александр предпринимает шаги по преодолению крепостного права. «Ничего не может быть унизительнее и бесчеловечнее, как продажа людей, и для того неотменно нужен указ, который бы оную навсегда запретил», — записал как-то в памятную книжку Цесаревич Александр. Во время коронационных торжеств в Москве 15 сентября 1801 года Александр объявил: «Большая часть крестьян в России — рабы, считаю лишним распространяться об уничижении человечества и о несчастии подобного состояния. Я дал обет не увеличивать числа их и поэтому взял за правило не раздавать крестьян в собственность».
С этого дня свободных людей в России более не обращали в рабство. 12 декабря 1801 года императорский указ воспретил печатать объявления о продаже крестьян без земли и с раздроблением семей. И в тот же день впервые в России всем гражданам, кроме крепостных крестьян, разрешено было иметь землю в безусловном частном владении (до того право на частное землевладение имели только дворяне).
Право на частное землевладение открыло возможность для принятия 20 февраля 1803 года очень важного закона о свободных хлебопашцах. Теперь помещик «по заключении условий, на обоюдном согласии основанных», со своими крестьянами мог освобождать целые деревни с землей и угодьями. Крестьяне в этом случае получали землю в частную собственность и становились «свободными хлебопашцами». Закон «О свободных хлебопашцах» открыл путь к ликвидации крепостного состояния, сообразуясь со свободной волей сaмого просвещенного и европеизированного сословия России. Это был не повелевающий, но дозволяющий закон. «В принципе он имел огромное значение. Дворяне осознали, что Александр может предоставить свободу крестьянам…» — указывал Г. В. Вернадский15.
Мы не знаем, ожидал ли Александр массового добровольного освобождения крепостных или же только давал возможность рабовладельцам явить свою свободную волю, но как средство социального переустройства закон 20 февраля 1803 года оказался малоэффективным. Дворяне не пожелали освобождать своих крепостных. За все время царствования Александра I в «вольные хлебопашцы» перешло 47 тысяч душ мужского пола, или 0,45 процента всех крепостных, считая по 6-й ревизии 1811 года. «Видимо, дворянство в большей степени было склонно вынашивать глобальные планы переустройства общества, нежели начинать его осуществление с освобождения собственных крестьян», — резюмирует современный историк16. Один из членов Негласного комитета, граф П. А. Строганов, видя неудачу правовых инициатив в области эмансипации крепостных, в сердцах сказал о русских дворянах: «Это сословие — самое невежественное, самое ничтожное и в отношении к своему духу наиболее тупое»17. Страшный вердикт.
Но увы, даже самые просвещенные и «утонченные» рабовладельцы воспротивились освобождению крепостных. Великий поэт и «бульдог Фемиды» Гавриил Романович Державин категорически выступал в Государственном Совете против закона 20 февраля — «чернь обратит свободу в своеволие и наделает много бед». Блистательный Н. М. Карамзин, уже выказавший себя противником эмансипации крепостных в «Письме сельского жителя» (1802), писал в 1811 году в «Записке о древней и новой России...»: «Что значит освободить у нас крестьян? Дать им волю жить где угодно, подчинить их одной власти правительства. Хорошо. Но сии земледельцы не будут иметь земли, которая — в чем не может быть и спора — есть собственность дворянская <…> Не знаю, хорошо ли сделал Годунов, отняв у крестьян свободу (ибо тогдашние обстоятельства не совершенно известны), но знаю, что теперь им неудобно возвратить оную. Тогда они имели навык людей вольных — ныне имеют навык рабов. Мне кажется, что для твердости бытия государственного безопаснее поработить людей, нежели дать им не вовремя свободу, для которой надобно готовить человека исправлением нравственным»18. «Однажды начал он при мне излагать свои любимые парадоксы, — вспоминал Пушкин о Карамзине. — Оспоривая его, я сказал: „Итак, вы рабство предпочитаете свободе”. Карамзин вспыхнул и назвал меня своим клеветником»19. Но и величайший поэт России, сколь мы знаем, не прилагал никаких усилий к тому, чтобы превратить михайловских крестьян в свободных хлебопашцев, и «тягостный ярем» мужички влекли до 1861 года.
«Ни один представитель либерального или революционно-радикального мира, за исключением Н. П. Огарева, не отпустил своих крепостных на волю в 1840 — 1860 гг., включая Самариных, Аксаковых, Киреевских, Кошелевых, И. С. Тургенева, М. Е. Салтыкова-Щедрина, К. Д. Кавелина, Л. Н. Толстого, а две трети дворянства, по оценке П. Д. Боборыкина, были против отмены крепостного права», — удивляется Б. Н. Миронов20. Действительно странно, странно и грустно, а зная будущее, и страшно за высший класс, лучших людей русских. «В монархиях, — пишет великий защитник монархического принципа граф Жозеф де Местр, — дворянство <…> есть не что иное, как продолжение царственности. Эти роды — хранители священного огня. Он угасает, когда они утрачивают чистоту»21. За царствование Николая I в свободные хлебопашцы было переведено еще около 66 тысяч душ мужского пола (0,6 процента от всех крепостных крестьян России по 10-й ревизии 1857 года). «Священный огонь» русского дворянства явно угасал и чадил…
Единственное нравственное оправдание существования высших сословий в том, что они подтягивают к себе низшие, повышают их культуру, их образованность, их благосостояние, заботятся об их духовном устроении, их спасении. В сотерических цивилизациях единение в спасении выходит на первый план, в цивилизациях эвдемонических — единение в благоденствии. И обе эти предельные цели в своей системе аксиологии общественно оправданы.
Но вся беда в том, что эвдемония редко удерживается на высоте альтруизма. Наследовать вечность, спастись без помощи ближнему невозможно, кажется, в любой религиозной системе. Бога не обманешь. В христианстве не богословские умозрения, а именно отношение к ближнему — мерило праведности на Страшном Суде, залог жизни вечной или муки вечной (Мф. 25: 31 — 46). Но эвдемония, любовь к миру, почти с неизбежностью соскальзывает на любовь к себе, и все иное становится лишь средством для личного счастья или счастья общностей, в которые человек более или менее произвольно включает себя, будь то семья, класс, нация, государство, конфессиональная группа. И счастье свое индивидуальное или свое коллективное почти всегда мыслится за счет кого-то другого — другого человека, которого надо обойти в карьере, другого народа, который надо подчинить, другой страны, которую надо ограбить или завоевать, другого класса, который надо поработить. А согласие эгоизмов, как правило, слишком хрупко для долговременного общественного благоденствия, да и оно большей частью строится на обмане и скрытничестве. Богатые прячут свое богатство от бедных, владыки — свою власть от подвластных, неверные супруги — свои радости от обманутой половины. Но у лжи «короткие ноги»…
Император Александр ясно сознавал две простые истины. Что, во-первых, государство с конституционным строем и элементами народоправства невозможно создать, не освободив порабощенную часть русских людей. «В самом деле, каким образом можно основать монархическое управление по образцу <…> нами предложенному, — писал М.